Из сборника иеромонаха Германа – Об Интеллигентности

ОБ ИНТЕЛЛИГЕНТНОСТИ (Из сборника Иеромонаха Германа)

Оглавление

Об Интеллигентности

Священное Писание об уме и безумии

И. А. Гончаров. Из повести «На Родине» (об интеллигенции и масонстве)

Интеллигенция изначальная

Об интеллигентности

В сегодняшнем мире постоянно разгораются кровопролитные конфликты. Много всего трудного и страшного пережила, и переживает сейчас, наша Родина. И в этих непростых условиях, чтобы осмыслить происходящее, мы все чаще обращаемся к истории государства Российского. Ведь современная Россия – преемница и наследница Древней Руси, превратившейся с течением столетий в великую, могучую державу. И ей, несмотря на все усилия внешних и внутренних врагов, надлежит продолжить свой славный путь, отмеченный многими победами и достижениями. Мы верим, что Россия сумеет выйти из мрака озлобления, ожесточения, развращения и упадка.

Может показаться странным упоминание о том, что на этом пути у нас есть внутренние враги. Разобраться в этом вопросе поможет предлагаемый сборник, посвященный такому многоликому и многогранному явлению, как русская интеллигенция.

В этой книге статьи выстроены таким образом, чтобы проследить путь от прекраснодушных рассуждений идеалистических «западников» и «философов» до звериной ярости террористов, с изощренным человеконенавистничеством ввергших Империю в водоворот кровавых событий. Как написал более ста лет назад религиозный мыслитель и священник Сергей Николаевич Булгаков, «есть от чего прийти в уныние и впасть в глубокое сомнение относительно дальнейшего будущего России».

Как и сейчас, в те времена основным инструментом реформаторов являлось богоборчество, отрицание души и веры. Но в этом кроется и ответ на вопрос: как нам избежать катастрофы, распада страны, крушения надежд. Ничего интеллигент, возомнивший себя равным Богу, не может противопоставить искренней вере в Спасителя и твёрдой убеждённости в божественной природе бессмертной души.

Этот сборник даёт нам возможность осознать опыт и понять предупреждения, которые оставили нам и классики русской литературы, и сами интеллигенты на сломе веков, и православные пастыри. Это своеобразный путеводитель по искренним заблуждениям «страшно далёких от народа» вольнодумцев и по злонамеренным козням настоящих «профессиональных революционеров», которых роднит одно – отрицание Бога, гордыня уподобления себя Создателю, в чем и кроется корень всех зол. Нам очень важно  не допустить такой роковой ошибки в воспитании будущих поколений наших граждан.

Необходимо помнить слова Господа, которые навечно запечатлел в своем Евангелии ближайший ученик Христа Иоанн Богослов: «Я есмь истинная виноградная лоза, а Отец Мой – виноградарь. Всякую у Меня ветвь, не приносящую плода, Он отсекает; и всякую, приносящую плод, очищает, чтобы более принесла плода… Как ветвь не может приносить плода сама собою, если не будет на лозе: так и вы, если не будете во Мне… ибо без Меня не можете делать ничего».

Нам предстоит долгий путь – путь переосмысления нашего наследия, где слишком много следов безбожного чудовищного эксперимента, множество свидетельств влияния заморских манипуляторов, но где всегда есть место духовному подвигу, который красной нитью проходит через всю историю страны.

Удастся ли интеллигенции избавиться от разрушительных качеств, присущих ей исторически – антицерковности, антигосударственности, антинародности? Можем ли мы быть уверены в том, что российская интеллигенция поймет простую истину: Православие – это не только прошлое, но и будущее Великой России? Над этими вопросами мы задумываемся сейчас и надеемся, что ответ на них будет положительный.

Наверх

Поговорим о понятиях

Если внимательно прислушаться к нашему современному разговорному языку и приглядеться к языку литературному, то станет очевидным, что из обихода практически исчезли слова «интеллигенция» и «интеллигент». Лишь иногда, характеризуя какого-то человека, как правило, из недавнего прошлого, произносят: «интеллигентный». Почему же у нас при таком изобилии людей с дипломами, занятых исключительно умственным трудом, не стало интеллигенции? Чтобы разобраться, заглянем в словари.

Большой энциклопедический словарь издания 2002 года сообщает: «Интеллигенция – общественный слой людей, профессионально занимающихся умственным, преимущественно сложным, творческим трудом, развитием и распространением культуры. Понятию «интеллигенция» нередко придают и моральный смысл, считая ее воплощением высокой нравственности и демократизма. Термин введен писателем П.Д.Боборыкиным и из русского перешел в другие языки. На Западе более распространен термин «интеллектуалы». Интеллигенция неоднородна по своему составу. Предпосылкой появления интеллигенции было разделение труда на умственный и физический».

Статья из БЭС является сокращенным вариантом статьи из Советского энциклопедического словаря, издававшегося в 80-е годы прошлого века. Вот как это выглядело в оригинале: «Интеллигенция (от лат intelligens – понимающий, мыслящий, разумный), общественный слой людей, профессионально занимающихся умственным, преимущественно сложным, творческим трудом, развитием и распространением культуры. Термин «интеллигенция» введен писателем П.Д.Боборыкиным (в 60-х гг. 19 в.) и из русского перешел в другие языки. Интеллигенция неоднородна по своему составу и принадлежит или примыкает к различным общественным классам, интересы которых она осмысливает, обслуживает и выражает. Предпосылкой появления интеллигенции было разделение труда на умственный и физический. Зародившись в рабовладельческом и феодальном обществах, где монополия на умственный труд принадлежала господствующим классам, получила значительное развитие при капитализме. В условиях научно-технической революции растет численность и роль интеллигенции, а также ее социальная дифференциация. Часть современной интеллигенции в капиталистических странах прямо относится к буржуазии (около 5%), к мелкой буржуазии (5-10%), однако преобладающая тенденция состоит в переходе ее к работе по найму, пролетаризации основной массы интеллигенции, что способствует ее сближению по условиям труда и материальному положению с рабочим классом; в условиях капитализма возникает также «рабочая интеллигенция» (Ленин). Значительная часть интеллигенции все более активно участвует в классовой антимонополистической борьбе      в качестве союзника рабочего класса. После социалистической революции формируется новая интеллигенция, которая сливается со старой в единую социалистическую народную интеллигенцию, активно участвующую под руководством рабочего класса и коммунистической партии в социалистическом и коммунистическом строительстве, при этом происходит сближение всех классов и слоев общества».

За уточнением в вопросе происхождения  слова  «интеллигенция» обратимся к Словарю иностранных слов издания 1988 года: «Интеллект (лат. intellectus) – ум, рассудок, разум, мыслительная способность человека. Интеллектуал – человек с высокоразвитым интеллектом, человек интеллектуального труда. Интеллигентность (лат. intelligens, intelligentis – знающий, понимающий, разумный) – высокий уровень развития интеллекта, образованность, высокая культура поведения.  Интеллигенция – социальная группа, в которую входят люди, профессионально занимающиеся умственным трудом и обладающие необходимым для такого труда специальным образованием».

Посмотрим, что пишут по интересующей нас теме другие отечественные словари. Откроем Толковый словарь Ожегова и Шведовой 1999 года: «Интеллигент – лицо, принадлежащее к интеллигенции. Интеллигентный человек. Интеллигентный – принадлежащий к интеллигенции, а также вообще обладающий большой внутренней культурой. Интеллигенция – люди умственного труда, обладающие образованием и специальными знаниями в различных областях науки, техники, культуры».

Подробные объяснения дает Словарь современных понятий и терминов, издававшийся в 1990-е годы: «Интеллект – понимание, рассудок, относительно устойчивая структура умственных способностей индивида к мышлению, рациональному познанию. Интеллектуал – человек с высокоразвитым интеллектом, профессионально использующий свои умственные способности; высокообразованный человек, склонный к творческой, новаторской деятельности. Интеллигентщина – неодобрительно – отрицательные свойства поведения, образа мысли интеллигентов. Интеллигенция – работники умственного труда, обладающие образованием и специальными знаниями в различных областях науки, техники, культуры. Понятию «интеллигенция» придают нередко моральный смысл, считая ее носителем высокой нравственности».

И вот как написано в Современном толковом словаре русского языка 2001 года: «Интеллект (лат. intellectus – понятие, рассудок) – мыслительные способности человека, разум, уровень умственного развития. Интеллектуал – человек с высокоразвитым интеллектом, занимающийся интеллектуальным трудом. Интеллигент (лат. intelligens, intelligentis –  понимающий, знающий) – тот, кто принадлежит к интеллигенции. Мягкотелый интеллигент – тот, кто не способен на решительные поступки. Интеллигентишка. Интеллигентный – обладающий большой внутренней культурой. Интеллигенция – социальная группа, состоящая из образованных людей, обладающих большой внутренней культурой и профессионально занимающихся умственным трудом».

Добавим еще чрезвычайно скромные сведения из Толкового словаря живого великорусского языка В.И.Даля, изданного в 19-м веке: «Интеллектуальный – лат. духовный, умственный, разумный. Интеллигенция – разумная, образованная, умственно развитая часть жителей».

При сравнении становится очевидным, что понятия «интеллигент, интеллигенция, интеллигентный» с течением времени на нашей русской земле приобрели свой особый смысл. Интеллигент – это не только профессиональная характеристика. Это еще и отличные от других слоев общества личные качества, внешность, речь, поведение, культура быта. В современной жизни наличие диплома ничего не говорит об умственных способностях человека, о его профессиональной квалификации, уровне образования и общей культуры. В этом отношении об интеллигенции как особой социальной группе говорить не приходится. Неудивительно, что слово это больше не употребляется. Слово «интеллигентный» пока из нашей речи не исчезло, но оно теперь уже совершенно не является характеристикой мыслительных и творческих способностей людей. А что же тогда подразумевается под словом «интеллигентный»?

О высоком идеале рассказывает детский словарь «Что такое. Кто такой», выпущенный издательством «Педагогика» в 1997 году: «На заводах есть инженеры-конструкторы, по их замыслам создаются новые машины. Есть учителя и врачи, ученые и космонавты, артисты и писатели, художники и композиторы. Все они составляют большую группу людей, которая называется интеллигенцией – латинским словом, означающим «разумный, понимающий». Чтобы стать инженером, нужно много учиться, много знать и уметь. Но слово «интеллигент» означает не только то, что человек овладел сложной профессией. Врач, не желающий облегчить страдания больного, учитель, не любящий своих учеников, агроном, отравляющий природу, не могут быть названы интеллигентами. Интеллигент – это человек гуманный, желающий добра людям, готовый прийти всегда на помощь. Глубокое чувство своей ответственности перед народом, любви к Родине было свойственно нашим великим ученым. Интеллигентами в настоящем смысле этого слова могут быть и рабочие, и крестьяне, видящие смысл своей жизни в служении людям и обществу. Интеллигенция – это цвет общества. Она – хранитель всего самого здорового в нем: чести, добра, справедливости, его культурных ценностей. Многое из того, чем дорожит и гордится отечественная история, - великие произведения искусства, музыки, географические открытия, изобретения – все это дело рук и разума интеллигенции».

Исходя из таких идеальных представлений, получается, что интеллигентный человек – это редко сейчас встречающийся тип людей.

А что же на Западе? Как там обстоят дела с интеллигенцией? Заглянем в иностранные словари. В словаре учебника латинского языка А.Ч.Козаржевского по интересующей нас теме есть всего три слова: «Intellectus – восприятие, представление, интеллект. Intellegentia – понимание, представление, интеллигенция. Intellego – понимать, разбираться, интеллигент».

Близок к латинскому языку итальянский. Вот что мы читаем в Новом итальяно-русском словаре: «intelletto – ум, разум, интеллект, рассудок; понимание, интуиция. intellettuale – умственный, интеллектуальный, интеллигент.  intellettalita – интеллектуальность, представители интеллектуально мира; интеллигенция (часто иронич.).  intelligente – умный, понятливый, понимающий, знающий; умелый, искусный. intelligenza – ум, разум, мыслительные способности; знание, понимание; согласие, единомыслие, сговор; ловкость, умение; интеллигенция».

В польском словаре мы не обнаружим слово «интеллигент». Человек умственного труда назван «intelektualista». Слово «inteligencja» означает одновременно «интеллигентность» и «интеллигенция».

Похожая ситуация со словом «интеллигент» наблюдается и в других европейских языках. В Большом немецко-русском словаре читаем: «intellektuell – интеллектуальный, умственный, духовный, разумный, рассудочный.  Intellektuelle – интеллигент, работник умственного труда; рассудочный человек. intelligent – умный; развитой; культурный; понятливый, способный; интеллигентный, образованный.  Intelligenz – ум, интеллект, умственное развитие, культурный кругозор; понятливость, смышленость; интеллигентность, образованность, эрудиция; интеллигенция, работники умственного труда.  Intelligenzler – пренебрежит. – интеллигент».

Далее откроем Новый англо-русский словарь: «intellect – интеллект, ум, рассудок; умнейший человек. intellectual – интеллектуальный, умственный, мысляший; мыслящий человек; интеллигент, интеллектуал, интеллигенция. intelligence – рассудок, интеллект; смышленость, понятливость; сведения, информация; разведка; разведывательный.                                                                               intelligencer – осведомитель; тайный агент, шпион.  intelligent – умный, разумный, понимающий».

Как свидетельствует Французско-русский словарь, во французском языке слово «интеллигенция» тоже имеет «тайный» смысл: «intellectuеl – интеллектуальный, умственный; интеллектуал, интеллигенция.   intelligence  - ум; понимание, сообразительность; понимающий; тайные связи; заговорщический; intelligent – умный, понятливый, сообразительный».

Поддерживает «заговорщический» оттенок и соседняя с Францией Испания. Откроем испанско-русский словарь: «intellectual – умственный, интеллектуальный, духовный; интеллигент, интеллектуал, интеллигенция.  inteligencia – ум, разум рассудок, интеллект; понимание, понятливость; взаимопонимание, единомыслие, согласие; тайная связь, сговор; опыт, навык; intelligent – умный, понятливый, смышленый».

Если мы перелистаем еще множество словарей на разных языках, то лишний раз убедимся в том, что только у нас зафиксировано существование совершенно особого типа людей, который можно назвать  «русская интеллигенция».

В дореволюционный период отрицательное отношение к интеллигенции было связано с ее атеизмом. Так, читая биографические материалы о таких видных деятелях, как Герцен и Троцкий, узнаем, что они во время учебы неприятно поражали своих учителей тем, что при прекрасном (наизусть) знании Священного Писания были безбожниками.

Безрелигиозность и внецерковность производили отталкивающее впечатление на русского человека. К примеру, князь Н.Д.Жевахов  пишет в своей книге воспоминаний: «Когда в 1773 году Новиков (Н.И.Новиков – просветитель, писатель, издатель) встретился с приехавшим в Петербург энциклопедистом Дидро, то его впечатление выразилось в следующих словах: «Он (Дидро) – умный француз, но ему, как неверующему, верить нельзя». Особенно заметно такое отношение к интеллигенции со стороны крестьян. Как отмечал Морис Бэринг в книге «Главные основы России», русский крестьянин глубоко религиозен, видит Бога во всех вещах и считает ненормальным, неумным человека, не верующего в Бога. Поэтому, когда в среде интеллигенции возникло движение, называемое народничеством, и множество интеллигентов стали работать в деревне, самоотверженно служили нуждам народа, старались нести культуру в крестьянскую жизнь, это не вызвало ответной симпатии со стороны крестьян. Тем более  не нашла у них отклика революционная пропаганда.

Как пишет Н.О.Лосский в книге «Характер русского народа», у русских революционеров, ставших атеистами, вместо христианской религиозности явилось страстное, фанатическое стремление осуществить своего рода Царство Божие на земле без Бога, на основе научного знания. При этом он отмечает, что именно из среды народников в начале ХХ века возникла партия социалистов-революционеров, развившая потрясающую по своей жестокости террористическую деятельность.

После революции у нас образовались Рабоче-крестьянская партия,  советы рабочих и солдатских депутатов, Рабоче-крестьянская Красная Армия, и все остальное тоже было рабоче-крестьянское. Интеллигенцию назвали прослойкой и в очередной раз отказали ей в доверии. На этот раз по причине ее тесной связи с «буржуазией». С тех времен до нас дошли определения «гнилая интеллигенция», «служанка буржуазии».

При этом с большим подъемом и даже восторгом встретили люди из образованных слоев населения события 1917 года, но очень быстро были разочарованы. Тогда многие эмигрировали, много представителей интеллигенции погибло. Оставшиеся и сотрудничавшие с новой властью, служили не коммунистической идее, а своей Родине, служили России, стойко перенося непонимание, гонение, тюрьмы. С достоинством пройдя все испытания, интеллигенция, наконец, обрела подобающий ей статус. Однако в наше время  нередко люди творческих профессий, деятели науки и культуры лишены и этого особого качества, присущего русской интеллигенции, - желания самоотверженно трудиться на благо своей страны и своего народа.

Мы не знаем, произойдут ли в дальнейшем какие-то изменения в среде людей, занятых умственным трудом. Не знаем, что  напишут в толковых словарях наши потомки.  Не исключено, что появится вскоре рядом со словами «интеллигенция, интеллигент, интеллигентный» указание «устаревшее».

Наверх


СВЯЩЕННОЕ ПИСАНИЕ  ОБ  УМЕ  И  БЕЗУМИИ

Сын человеческий! Скажи начальствующему в Тире: так говорит Господь Бог: за то, что вознеслось сердце твое и ты говоришь: «я бог, восседаю на седалище божием, в сердце морей», и будучи человеком, а не Богом, ставишь ум твой наравне с умом Божиим… и ум твой возгордился богатством твоим,- за то так говорит Господь Бог: …вот, Я приведу на тебя иноземцев, лютейших из народов, и они обнажат мечи свои… низведут тебя в могилу. (Иез. 28:2)

Лучше бедный, но умный юноша, нежели старый, но неразумный царь, который не умеет принимать советы; ибо тот из темницы выйдет на царство, хотя родился в царстве своем бедным. (Еккл. 4:13)

Сказал безумец в сердце своем: «Нет Бога». Они развратились, совершили гнусные дела; нет делающего добро. (Пс. 13:1)

Вспомни же: враг поносит Господа, и люди безумные хулят имя Твое. (Пс. 73:18)

Это оттого, что народ Мой глуп, не знает Меня: неразумные они дети, и нет у них смысла; они умны на зло, но добра делать не умеют. (Иер. 4:22)

Братия! Не будьте дети умом: на злое будьте младенцы, а по уму будьте совершеннолетни. (1 Кор. 14:20)

Где мудрец? Где книжник? Где совопросник века сего? Не обратил ли /Бог мудрость мира сего в безумие? (1 Кор. 1:20)

Ибо мудрость мира сего есть безумие перед Богом. (1 Кор. 3:19)

Душевный человек не принимает того, что от Духа Божия, потому что он почитает это безумием; и не может разуметь, потому что о сем надобно судить духовно. (1 Кор. 2:14)

Для чистых все чисто; а для оскверненных и неверных нет ничего чистого, но осквернены и ум их и совесть. (Тит. 1:15)

Итак тот же самый я умом моим служу закону Божию, а плотию закону греха. (Рим. 7:25)

И как они не заботились иметь Бога в разуме, то предал их Бог превратному уму – делать непотребства, так что они исполнены всякой неправды, блуда, лукавства, корыстолюбия, злобы… (Рим. 1:28)

Люди, развращенные умом, невежды в вере. (2 Тим. 3:8)

Не заботьтесь ни о чем, но всегда в молитве и прошении с благодарением открывайте свои желания пред Богом, и мир Божий, который превыше всякого ума, соблюдет сердца ваши и помышления ваши во Христе Иисусе. (Флп. 4:7)

Посему я говорю и заклинаю Господом, чтобы вы более не поступали, как поступают прочие народы, по суетности ума своего, будучи помрачены в разуме, отчуждены от жизни Божией, по причине их невежества и ожесточения сердца их. (Еф. 4:17)

Наверх


И. А. Гончаров. Из повести «На Родине» (об интеллигенции и масонстве)

Якубов (дядька и крестный писателя[1]), как и многие тогда, был запуган тем переполохом, который произвело 14 декабря (восстание декабристов) во всем русском обществе. Хвост от этого переполоха еще тянулся не только по провинциям, но и в столицах. Я помню, что с нас, студентов, при вступлении в университет отбиралась подписка «в непринадлежности к тайным обществам». Эта мудрая мера производила одно действие: тем, кто из молодежи и во сне не видали никаких тайных обществ, этим давалось о них понятие — и только. Принадлежавшим же к этим обществам — если были такие — она, я полагаю, преградою не служила.

Под тайными обществами, между прочим, разумелись масонские ложи. Якубов, как почти все дворяне тогда, или, лучше сказать, вся русская интеллигенция[2] принадлежал тоже к масонской ложе. В Петербурге все лучшие, известные, высокопоставленные лица были членами масонских лож; между прочим, говорили, что и император Александр Павлович тоже был член.

В нашем губернском городе была своя отдельная масонская ложа, во главе которой стоял Бравин (ранее охарактеризованный писателем в качестве весёлого собеседника и юмориста). Члены этой ложи разыгрывали масонскую комедию, собирались в потаенную, обитую черным сукном комнату, одевались в какие-то особые костюмы, с эмблемами масонства, длинными белыми перчатками, серебряными лопатками, орудием «каменщиков», и прочими атрибутами масонства.

Не все члены, однако, были посвящены в таинственную суть масонства. Общая, всем известная цель была — защита слабых, бедных, угнетенных, покровительство нуждающимся и т. п. дела благотворительности. Многие из членов занимали низшие должности в иерархии ордена, например что-то вроде каких-то звонарей и т. п., и повышались в степенях, после разных испытаний, смотря по способностям и значению.

Переполох по поводу масонства повел после 14-го декабря к обыскам у всех принадлежавших к этому братству. Забирали бумаги, отсылали в Петербург, а Бравина самого отвезли туда, забрав всю его переписку. Но важнейшая часть его бумаг за несколько часов до обыска, говорят, была брошена в пруд в его саду. Об обыске предупредил его полицмейстер, его приятель, и тем спас, может быть, от тяжелых последствий. Председатель, был в переписке с заграничными масонами и, вероятно, был не чужд не одних только всем открытых, благотворительных, но и политических целей, какие входили в секретный круг деятельности, как видно, иностранных и русских масонских лож.

14-ое декабря открыло правительству глаза на эти последние цели и вызвало известное систематическое преследование масонства, а с ним — всяких «тайных обществ», которые подозревались, но которых, кроме заговора декабристов, кажется, тогда не существовало.

Все, кого призывали и допрашивали, так перетрусили, что после долго боялись говорить об этом, даже между собой, шепотом.

— Что же вы делали, когда собирались в своей тайной масонской зале: дела какие-нибудь? — допрашивал я Крестного.

— Да, были дела, читали письма, протоколы... мало было дел... — нехотя отвечал он.

— Что же еще? — приставал я.

— Какой ты любопытный! Еще... пили шампанское — вот что! чуть не ведрами, так что многих к утру развозили по домам.

Больше я ничего от него не узнал. На вопрос о Председателе и его пребывании в Петербурге он лаконически сказал, что продержали там около полугода, потом отпустили. «Воротился весь синий, даже почернел: его, слышно, подвергли там секретно телесному наказанию...» — дошептал он и положил на губы палец молчания.

Все напуганные масоны и не масоны, тогдашние либералы, вследствие крутых мер правительства приникли, притихли, быстро превратились в ультраконсерваторов, даже шовинистов — иные искренно, другие надели маски. Но при всяком случае, когда и не нужно, заявляли о своей преданности «престолу и отечеству».

От составителя. После отречения Императора Николая П от власти всем сменившим Его в феврале семнадцатого года членам масонского Временного правительства, маски оказались лишними и они продолжили войну «до победного конца». Но общим качеством этих правителей была их полная бездарность и военная и государственная. Фронт развалился, и началось массовое дезертирство. Любая терапия стала бесполезной. Россию могло спасти только хирургическое лечение.  - гражданская война. Масонам в ней места не нашлось, а власть подхватили   как из табакерки появившиеся большевики во главе с Лениным, который был абсолютными материалистом, и любую мистику считал «буржуазным пережитком проклятого прошлого».  Нравятся нам большевики или не нравятся, но придется признать, что именно они спасли Россию как государство. И в этом был Промысел Божий!

 Всего за семнадцать лет после смерти Ленина Россия под Руководством И. В. Сталина настолько окрепла, что смогла не только отразить фашистское нашествие, но и одержать Великую Победу. Как сказал мой родной дед, воевавший в Гражданской на стороне красных, Россию победить невозможно!. С Божией помощью победим и теперь.

Наверх


ИНТЕЛЛИГЕНЦИЯ «ИЗНАЧАЛЬНАЯ»

А. М. Камчатнов: О концепте интеллигенция в контексте русской культуры

Никто не может определить, что такое интеллигенция и чем она отличается от образованных классов.

Надежда Мандельштам

1

Начнем с общего положения, сформулированного А. Ф. Лосевым: "Имя есть орудие понимания: это значит, что именуемая вещь раньше всего понимает сама себя, а затем и потому - ее понимает и всякая другая вещь". Если я сам себя не понимаю, то ни на какое имя я не смогу могу отозваться; если же я сам себя понимаю, то я откликнусь только на то имя, которое полагаю своим собственным. В таком случае на имя интеллигент откликнется тот, кто понимает себя как интеллигента, относит себя к интеллигенции. И вот интересный факт: один из мемуаристов воспоминает о своем разговоре с А. Ф. Лосевым:

- Ну а ваше мировоззрение разве не интеллигентское? - вступился я за интеллигенцию.

- Толстой был интеллигентом, - сказал он резко. - Ленин был интеллигентом, а у меня свое - лосевское.

В этих словах много удивительного. С одной стороны, Ленин, как всем известно, относился к интеллигенции весьма враждебно и, по воспоминаниям Горького, нелестно выразился о ней в том смысле, что она не мозг нации, а говно. С другой стороны, Лосев, один из виднейших русских философов, не считает себя интеллигентом, в то же время признавая таковыми Толстого и Ленина (ленинский негативизм в отношении интеллигенции Лосев считал, видимо, взглядом изнутри). Если Лосев не отзывается на имя интеллигент, понимает себя как не интеллигента, значит, в этом имени есть такой смысл, который не позволил Лосеву отождествить себя с ним. Что же это за смысл?

Слово интеллигенция является одним из важнейших концептов русской культуры XIX - XX веков, ему посвящена словарная статья в "Словаре русской культуры" Ю. С. Степанова, в которой содержится весьма ценный материал по семантической истории слов интеллигенция и интеллигент. Вместе с тем в этой статье есть одно неверное положение, которое, однако, искажает всю картину и не позволяет дойти до полноты исчерпания смысла слова интеллигенция и решать герменевтические загадки, подобные высказыванию Лосева о себе, Толстом и Ленине. Поэтому для нас будет естественно начать наш анализ с того, что уже отмечено этим автором, а затем перейти к тому, что им осталось незамеченным или неверно, на наш взгляд, истолкованным.

Лат. intellegentia является переводом греч. 'сознание, понимание в их высшей степени'. На латинской почве, например у Боэция, слово intellegentia означает высший разум, это предикат Божества; Божественная интеллигенция - это высшая точка познания, взятая в универсальном масштабе (Константы 611).

Одно из наиболее полных учений об интеллигенции находим у последнего схоластика - Николая Кузанского. Он рассуждал так. Из ничего ничего не возникает, поэтому нужно постулировать абсолютную возможность бытия всего; эта возможность вечна и является потенцией всего в мире; эта абсолютная возможность существует в Боге и есть Бог, ибо Он есть первоначало всего и рядом с ним не может быть другого абсолюта. Возможное бытие становится действительным только через акт, "поскольку ничто не способно само себя перевести в актуальное бытие, иначе оно оказалось бы своей собственной причиной: оно было бы прежде, чем было". Ту силу, которая делает возможность действительным бытием, одни философы называли умом, другие интеллигенцией, третьи мировой душой, четвертые судьбой; христиане же называют ее Словом: "Действующая, формальная и целевая причина всего есть Бог, созидающий в едином Слове все сколь угодно различные между собой вещи" . Только философы, недостаточно наставленные в Божественном Писании, могли думать, что между Богом и конкретным миром есть некий посредник - ум, мировая душа и т. п. Таким образом, в христианском понимании интеллигенция есть Бог-Слово, вторая ипостась Божественной Троицы. Бог-Слово, воплотившись в ипостаси Иисуса Христа, основал на земле Церковь; Христос был и остается Главой Церкви. Следовательно, здесь, на земле, Церковь есть носительница божественной интеллигенции: ей вручены Откровение и благодатные дары, благодаря которым Церковь наделена высшей способностью понимания, или интеллигенцией. Итак, сигнификатом слова интеллигенция является абсолютное понимание, а его денотатом в христианской философии было второе Лицо Божественной Троицы - Бог-Слово, интеллигенция связана с Богом и Его земным телом - Церковью. К сожалению, Ю. С. Степанов не уделил этому должного внимания и потому совершил ошибку, когда писал, что концепт интеллигенции в том виде, который он приобрел у Боэция, "перешел в немецкую классическую философию и был развит в системах Шеллинга и Гегеля" (Константы 611). Ю. С. Степанов слишком легко перешел от Средневековья к Новому времени. Для средневекового богослова Бог вне мира, трансцендентен ему, поэтому интеллигенция всегда имеет божественное происхождение: интеллигенция, ум, разум - это одно из имен Божиих; божественным разумом на земле обладает лишь Церковь. Система же Гегеля - это система имманентного панлогизма. Нет ничего трансцендентного, действительно существует только Абсолютная идея, имманентная миру, а мир - инобытие идеи, Бог же - не более чем понятие, выражающее то же содержание, что и Абсолютная идея, только на недостаточно проработанном языке религии. В гегелевском имманентизме, или монизме, как и языческом пантеизме, нет дистанции между Творцом и творением, вследствие чего концепт интеллигенции наполняется принципиально новым содержанием, поэтому неверно утверждение Ю. С. Степанова, что у Канта и Гегеля это слово имеет то же значение, что и у средневековых авторов.

Оторвавшись от Бога и Церкви в условиях новоевропейской культуры, концепт интеллигенции начинает свои "блуждания" в поисках своего носителя. Если сигнификат этого слова остается в общем-то неизменным (способность понимания, самосознания), то его денотат был исторически изменчивым. В переменах денотата, собственно, и заключается история этого концепта. Кого называли и называют интеллигенцией? - вот в чем вопрос.

У Гегеля интеллигенция есть общечеловеческая способность умозрительного постижения вещей (Константы 613). Известный историк Гизо говорит о "силе общественного разума-интеллигенции", которая, не имея оформленных средств проявления, тем не менее "оказывает принудительное воздействие на правление страной: общераспространенные идеи обладают принудительной силой" (Константы 612). Маркс говорит о народной интеллигенции как о самосознании всего народа: интеллигенция - это самосознание народа, а ее носитель - весь народ (Константы 613).

Теперь перейдем в Россию. Наверное, первое употребление слова интеллигенция находим у В. А. Жуковского, вероятно, позаимствовавшего его у кого-то из своих немецких учителей, в дневниковой записи от 2 февраля 1836 г: "Через три часа после этого общего бедствия ... осветился великолепный Энгельгардтов дом, и к нему потянулись кареты, все наполненные лучшим петербургским дворянством, тем, которые у нас представляют всю русскую европейскую интеллигенцию". У Жуковского носителем интеллигенции оказывается уже не народ в его целом, а его культурный слой, европейски образованная элита общества.

У всех рассмотренных авторов есть одна общая черта - это секуляризация концепта интеллигенции и, вследствие этого, попытки "привязать" его к какому-то носителю.

Новый носитель интеллигенции как высшего самосознания народа объявился в Польше. На польский язык как источник происхождения слова интеллигенция впервые указал В. В. Виноградов: "Слово интеллигенция в собирательном значении 'общественный слой образованных людей, людей умственного труда' в польском языке укрепилось раньше, чем в русском... Поэтому есть мнение, что в новом значении это слово попало в русский язык из польского". В. В. Виноградов высказался очень осторожно, очевидно, не имея фактических данных для подтверждения этого мнения. Усилиями А. К. Панфилова такие данные были найдены в русской периодической печати, в которой слово интеллигенция в ироническом употреблении появляется незадолго до польского восстания 1863 - 1864 гг. и активизировалось во время этого события. Так, в журнале "Вестник Юго-западного и Западного края" (Киев, 1862, т. II, ноябрь. С. 128) в статье "Два-три слова о сочувствии патриотическим движениям и притязаниям поляков" читаем: "Ну стоят ли подобные люди комплиментов и даже ухаживанья, с какими относятся к ним некоторые из наших соотчичей - и устно и письменно? А между тем поляки (и друзья их) считают себя интеллигенциею края. Нужно не иметь никакой интеллигенции, чтобы считать их интеллигенциею вообще и интеллигенциею края в частности" . Характерно, что в южнорусской прессе к русским слово интеллигенция не применялось, вместо него говорилось о классе русских образованных горожан, русском образованном обществе. "Там же, где речь идет о поляках, слово интеллигенция употребляется регулярно". Газета "Санкт-Петербургские ведомости" (6 мая 1867 г.) писала: "Достаточно проехать по тем местностям, где царила польско-шляхетская интеллигенция, достаточно посмотреть на несчастного, голодного и забитого белоруса и литвина, чтоб безошибочно судить о том, какое влияние имела эта интеллигенция... Могут ли быть правильными экономические отношения там, где всякое бедствие масс служит источником самодовольства для интеллигенции, где эта интеллигенция готова часто пожертвовать своими собственными выгодами, лишь бы только ... вооружить против существующего порядка местное население?". Вся напыщенность и весь гонор польского шляхетства выразились в этом хвастливом самоназвании: интеллигенция, что и вызвало ответную язвительную иронию русской печати.

Видимо, под влиянием польской интеллигенции в 60-е годы возникает и русская интеллигенция. "Только в России в период между 1845 - 1865 гг. совершается следующий этап в развитии концепта 'Интеллигенция': субъектом ... исторического самосознания народа в процессе государственного строительства (? - А. К.) оказывается при этом новом понимании не абстрактный "разум", не "дух народа" и не весь народ, а определенная, исторически и социально вполне конкретная часть народа, взявшая на себя социальную функцию общественного самосознания от имени и во имя всего народа" (Константы 613-614). Что же это за группа, что Лосев отрицает свою принадлежность к ней? Ответа на этот вопрос у Ю. С. Степанова мы не найдем, однако он есть у авторов знаменитого сборника "Вехи" и у других русских философов; опираясь на эти труды, кратко осветим сущностные признаки интеллигенции.

Не может не вызвать удивления "факт" того, что интеллигенция в России появилась только в середине XIX века, словно в предыдущие девять веков государственного строительства России у нее не было носителя исторического самосознания народа. Конечно, это не так. На протяжении всей истории носителем исторического самосознания народа в России выступали государственная Власть и Церковь. Так было и в середине XIX века, но именно в это время у Власти и Церкви появился соперник - группа людей, которая сама себя назвала носителем исторического самосознания народа, интеллигенцией, то есть самозванная группа, сразу же занявшая антигосударственную и антицерковную позицию. Этот момент оппозиционности был конститутивным для русской интеллигенции, что отчетливо осознавалось и ею самой. Отвечая авторам "Вех", И. И. Петрункевич писал, что "русское общество" думает об интеллигенции иначе, нежели "веховцы": "Духовный отец интеллигенции Белинский, затем Герцен, Чернышевский и Михайловский не только в свое время, но и сейчас в его сознании представляются яркими светочами среди царившего в России мрака; оно помнит их как людей, которые всею силою своего ума, таланта и любви к родине боролись с казенной церковью, с казенной государственностью, с казенной народностью ...".

Можно ли назвать интеллигенцию, как это делает Ю. С. Степанов, социальной группой? Понятие социальной группы относится к сложной органической жизни общества: развитая общественная органика необходимо предполагает наличие таких социальных групп (сословий, классов, корпораций), как крестьянство, мещанство, дворянство, бюрократия, купечество, врачи, учителя, ученые, военные и т. д. Ни с одной из социальных групп, существовавших в общественном организме России в середине XIX века, интеллигенцию прямо связать нельзя. В социальном плане интеллигенция неуловима; из двух врачей, адвокатов или офицеров один становился интеллигентом только в том случае, если ставил интеллигентские ценности выше интересов своего органического сословия, класса или группы, то есть в случае аксиологического отщепления от социальной группы. О неорганичности, то есть внесоциальности интеллигенции писали многие русские мыслители, приведем лишь два высказывания: "Говоря простым языком, русская интеллигенция "идейна" и "беспочвенна". Это ее исчерпывающие определения. Беспочвенность есть отрыв: от быта, от национальной культуры, от национальной религии, от государства, от класса, от всех органически выросших социальных и духовных образований". О том же в отношении интеллигента Герцена писал Достоевский: "Герцен не эмигрировал, не полагал начала русской эмиграции, - нет, он так уж и родился эмигрантом. Они все, ему подобные, так прямо и рождались эмигрантами, хотя большинство не выезжало из России". Таким образом, всякий интеллигент - это отщепенец, и потому он вступает в противоречие с органической жизнью и историческим бытием общества и государства. Из этого противоречия было два выхода. Один заключался в том, чтобы оставить заемные идеи, изучать русскую жизнь и составлять о ней русские понятия; по этому пути, пути Пушкина и Гоголя, Киреевского и Хомякова, Достоевского и Лескова, Данилевского и Леонтьева, пошли немногие. Панургово стадо интеллигенции побрело за Белинским, Герценом, Писаревым, Чернышевским, Плехановым и Лениным, пытаясь переделать русскую жизнь в соответствии с чужими идеями.

Итак, на поставленный вопрос, кого назвать интеллигенцией, можно ответить, что это лишенная почвы асоциальная группа, или секта, отщепенцев.

Называя интеллигенцию не социальной группой, а сектой, мы имели в виду нечто большее, чем простую аналогию с церковным понятием. Как мы сказали, асоциальную, разночинную публику объединяло в нечто цельное идеология Революции. Суть Революции в предельно глубоком, духовном смысле выразил Ф. И. Тютчев: "Революция, если рассматривать её с точки зрения самого существенного, самого элементарного её принципа, - чистейший продукт, последнее слово, высшее выражение того, что вот уже 3 века принято называть цивилизацией Запада. Это современная мысль, во всей своей цельности, со времени разрыва её с Церковью. Мысль эта такова: человек, в конечном счёте, зависит только от себя самого как в управлении своим разумом, так и в управлении своей волей. Всякая власть исходит от человека; всё, провозглашающее себя выше человека, - либо иллюзия, либо обман. Словом, это апофеоз человеческого я в самом буквальном смысле слова".

На духовной почве Революции произрастали различные идеологии; в интересующее нас время, когда возникала русская интеллигенция, она связала себя с такой разновидностью революционной идеологии, как прогресс, чаще всего окрашенный в социалистические тона. При этом для русской интеллигенции прогресс и социализм были не гипотезой, а непререкаемой, абсолютной истиной, которой нужно было принести в жертву историческую Россию, впрочем, как им казалось, для ее же блага. Так, Достоевский, вспоминая об увлечении социализмом в 40-е годы, писал: "Тогда понималось дело еще в самом розовом и райски-нравственном свете. Действительно правда, что зарождавшийся социализм сравнивался тогда, даже некоторыми из коноводов его, с христианством и принимался лишь за поправку и улучшение последнего, сообразно веку и цивилизации". На эту черту псевдорелигиозности уже неоднократно обращалось внимание. Так, Н. Бердяев утверждал: "Интеллигенция скорее напоминала монашеский орден или религиозную секту со своей особой моралью, очень нетерпимой, со своим обязательным миросозерцанием, со своими особыми нравами и обычаями, и даже со своеобразным физическим обликом, по которому всегда можно было узнать интеллигента и отличить его от других социальных групп".

В связи с последним свойством интеллигенции стоит ее непримиримая ненависть к традиционным религиям, и прежде всего Православию. Традиционные религии, с точки зрения интеллигенции, это предрассудок, пережиток прошлого, исчезающий в свете данных позитивной науки, а Православная Церковь - это реакционный институт, стоящий на пути прогресса. Отсюда следует, что уничтожение Церкви есть необходимое условие для продвижения России по пути прогресса.

Что касается отношения интеллигенции к народу, то, с одной стороны, интеллигенция с утомительным постоянством твердит о народном благе как высшей цели своей деятельности, с другой стороны, народ никогда не отвечал интеллигенции взаимностью. Очевидный факт стойкой неприязни народа к интеллигенции не только не осмыслен, но и не отмечен в словаре Ю. С. Степанова, а его одного достаточно, чтобы задуматься над вопросом о том, можно ли считать субъектом исторического самосознания народа группу людей, не любимую самим народом? Дело в том, что интеллигенция никогда не знала горячо любимого ею народа, относилась к нему как к внешнему объекту. Парадокс интеллигентского отношения к народу заключается в том, что во имя своего идола можно принести любое количество жертв, хотя сам по себе идол понимается как высшая форма служения благу народа. Этот парадокс был раскрыт Достоевским в образе Раскольникова и, с еще большей силой, в образе Шигалева. Вот, например, стишок Добролюбова "Чернь"; в нем с циничной откровенностью олицетворенный Прогресс гонит от себя голодную чернь, хотя сам по себе прогресс понимается как увеличение благ для все большего количества народа:

Подите прочь! Какое дело

Прогрессу мирному до вас?..

Жужжанье ваше надоело,

Смирите ваш строптивый глас.

Прогресс - совсем не богадельня.

Он - служба будущим векам;

Не остановится бесцельно

Он для пособья беднякам.

Между интеллигенцией и образованным слоем русских людей лежит пропасть, и не заметить ее может только слепой. Единственное, что их сближает, - это наличие образования, однако сами интеллигенты усиленно подчеркивали, что далеко не всякий образованный человек может быть причислен к интеллигенции. Так, Юрьевский писал: "Слой образованных русских людей и русская интеллигенция - понятия не совпадающие. Образованный человек, ученый, профессор, мог быть в рядах русской интеллигенции. Мог и не быть. Л. Толстого, с его отрицанием государства, цивилизации, вероятно, нужно к ней причислить, но в нее уж никак нельзя вставить Ключевского или Чичерина". Отношение к Традиции - вот что разделяло и разделяет интеллигенцию и русский образованный слой: "Только беспочвенность как идеал (отрицательный) объясняет, почему из истории русской интеллигенции справедливо исключены такие, по своему тоже "идейные" (но не в рационалистическом смысле) и во всяком случае прогрессивные люди ("либералы"), как Самарин, Островский, Писемский, Лесков, Забелин, Ключевский и множество других. Все они почвенники - слишком коренятся в русском национальном быте и в исторической традиции". Федотов прав: великое множество образованных русских людей, истинных творцов русской культуры, никак нельзя причислить к русской интеллигенции - Ломоносов, Державин, Карамзин, Крылов, Грибоедов, Пушкин, Лермонтов, Гоголь, Хомяков, Киреевский, Тютчев, Гончаров, Фет, Достоевский, Леонтьев, С. Соловьев, Вл. Соловьев, Чайковский, Бородин, Мусоргский, Рубинштейн, Брюллов, Суриков, Левитан, Лобачевский, Чебышев, Менделеев, Павлов, Ключевский, Розанов, Блок, Ахматова и многие и многие другие.

Что касается физического облика, по которому можно было опознать интеллигента, то на этот счет есть красноречивое свидетельство князя С. Щербатова: "Сам человеческий облик известной категории людей, идейных, изъеденных интеллигентской идеологией, носил печать этого удушливого, безотрадного "антиэстетизма". Нечесаные волосы, перхоть на потертом воротнике, черные ногти, неряшливая одежда, вместо платья (со словом туалет был сопряжен некоторый одиум) неопределенного цвета блузы, вместо прически - либо по-студенчески остриженные волосы, либо забранные на затылке неряшливо в чуб, - подобного вида публика в фойе театров, где шли "идейные" пьесы, залы с лекциями и определенного типа клубы". Несомненно, этот облик имел знаковый характер: всем своим видом интеллигенты говорили: нам некогда заботиться о прическе, костюме, гигиене, когда страдает народ и надо спасать Россию.

Итак, если к концепту интеллигенции подходить не с абстрактных, внеисторичных позиций (что до некоторой степени свойственно Ю. С. Степанову), а с конкретно-исторических, то интеллигенцией можно назвать одержимую духом отрицания Традиции исторической России асоциальную, псевдорелигиозную, космополитическую секту отщепенцев, самозванно провозгласившую себя носителем самосознания народа, взявшую на себя ответственность за судьбу России и ее народов.

После переворота 1917 года, когда общий враг был повержен, между интеллигентскими сектами завязалась борьба за власть, победителем в которой вышла самая экстремистская секта интеллигентов - большевицкая, которая расправилась как с внешними соперниками, так и с внутренней оппозицией. После ее победы практически выявились все сущностные черты интеллигенции: антигосударственность выразилась в разрушении исторического русского государства и физическом уничтожении ее носителей - чиновников, офицеров и, наконец, самого Государя; антицерковность выразилась в отделении Церкви от нового "государства", в уничтожении священников, в ограблении храмов, в преследовании верующих; антинародность интеллигенции выразилась в терроре против всех слоев населения, особенно против крестьян.

Большевицкая секта, или партия, что по внутренней форме почти одно и то же, самозванно объявила себя не только интеллигенцией, но еще и честью и совестью, к тому же не одного народа, а всей эпохи, то есть заявила претензии на Абсолютную истину. Однако, как сказал Оруэлл, все люди равны, но некоторые равнее, стало быть, не все члены партии могут быть носителем интеллигенции, а только те, которые равнее, то есть члены ЦК; однако по той же логике и среди членов ЦК некоторые оказались равнее, они-то, члены Политбюро, оказались носителями интеллигенции; но и среди членов Политбюро один оказался равнее, он, великий и гениальный, и стал окончательным и единственным носителем интеллигенции. Напрасно Ю. С. Степанов думает, что культ личности Сталина - это вырождение идеи критически мыслящей личности. Так называемый "культ личности" - это не что-то специфически большевицкое, это логика развития любой псевдорелигиозной секты: на место личного Бога Творца и Промыслителя мира непременно придет человекобог. Если, по Тютчеву, "мысль" Революции есть "апофеоз человеческого я в самом буквальном смысле слова" (о чем, но с другой внутренней интенцией, писал эсер Н. Д. Авксентьев еще в 1906 году: "Перед нами встает в конце концов идеал свободной самоопределяющейся, автономной, моральной личности, черпающей свой закон из собственной своей разумной воли" - Константы 615), то в личности Сталина эта "мысль" и этот "идеал" нашли свое полное воплощение, личности свободной, самоопределяющейся, автономной, только, конечно, не моральной, а вполне аморальной, ибо мораль, по определению, связывает, ограничивает личность внеличным или сверхличным законом.

Слишком хорошо подумает о прочей, беспартийной интеллигенции тот, кто решит, что она, хотя бы внутренне, была в оппозиции к большевицкой секте, как говорится, держала кукиш в кармане; напротив, можно констатировать почти полное единодушие в "блоке" партийных и беспартийных интеллигентов. Вот пример - письмо Пастернака Александру Фадееву, написанное сразу после смерти Сталина: "Дорогой Саша! Когда я прочел в "Правде" твою статью "О гуманизме Сталина", мне захотелось написать тебе. Мне подумалось, что облегчение от чувств, теснящихся во мне всю последнюю неделю, я мог бы найти в письме к тебе. Как поразительна была сломившая все границы очевидность этого события, и его необозримость! Это тело в гробу с такими исполненными мысли и впервые отдыхающими руками вдруг покинуло рамки отдельного явления и заняло место какого-то как бы олицетворенного начала, широчайшей обобщенности, рядом с могуществом смерти и музыки, могуществом подытожившего себя века и могуществом пришедшего ко гробу народа... Какое счастье и гордость, что из всех стран мира именно наша земля стала родиной чистой мысли, всемирно признанным местом осушенных слез и смытых обид!".

Постепенно победившая псевдорелигиозная секта большевиков оформляет себя как псевдоцерковь. У нее есть своя "божественная" троица - Маркс, Энгельс и Ленин. У нее есть свое "священное" писание - так называемые "первоисточники" марксизма-ленинизма. У нее есть свое "царство божие" - коммунизм. У нее есть свои "мощи" - чучело Ленина, выставленное для поклонения. У нее есть свои "святые" - пантеон "пламенных революционеров". У нее есть свой "антихрист" - мировая буржуазия с ее царством капиталистической тьмы. У нее есть свой чин "покаяния": на партсобраниях на согрешивших, но "разоблачившихся" перед партией членов налагалась "епитимья" партвзысканий. У нее есть свои "иконы" - многочисленные изображения вождя и его "апостолов" находились в каждом городе, в каждом учреждении. У нее было совершенно религиозное отношение к имени как к сущности, обладающей сакральной силой; с рациональной точки зрения невозможно понять, что значит театр имени ленинского комсомола или совхоз имени XXII съезда КПСС, но с метафизической точки зрения здесь имеет место акт усвоения силы определенного качества. У нее есть свои "крестные ходы" - ноябрьские и первомайские демонстрации. У нее есть свои "праздники", когда "совершается память" события, вождя или кого-то из его присных. У нее есть свои "мистерии", например, мистерия посвящения в октябрята, пионеры, комсомольцы, наконец, в члены партии; после испытательного кандидатского срока собрание "верующих" должно произнести решающее Аксиос! Эта подражательность христианским религиозным формам лучше, чем что-либо иное, показывает, что большевицкая интеллигенция вдохновлялась духом диавола - "обезьяны Бога".

С узурпацией государственной власти большевицкой сектой интеллигентов, объявившей себя умом (то есть интеллигенцией), честью и совестью эпохи, начинается довольно низкопробное языковое шельмование прочей интеллигенции, не попавшей во власть. Именно в это время при слове интеллигенция появляются определения вроде трусливая, жалкая, либеральная, дряблая, вшивая, гнилая; появляется слово интеллигентишка. Согласно словарю Д. Н. Ушакова, у слова интеллигент два значения: 1. Лицо, принадлежащее к интеллигенции. 2. То же, как человек, социальное поведение которого характеризуется безволием, колебаниями, сомнениями (презрит.). Вот она, психология российского интеллигента: на словах он храбрый радикал, на деле он подленький чиновник. Ленин (Ушаков I, 1214). Слово интеллигентский также имеет помету - презрит.

Отчего же Н. Мандельштам, вопреки очевидности, утверждала, что никто не может определить, что такое интеллигенция и чем она отличается от образованных классов? Тут нужно различать два процесса, один из которых протекал в русских эмигрантских кругах, другой - в СССР.

В эмиграции среди русских остро встал вопрос о роли и вине интеллигенции в Катастрофе 1917 года. Поскольку вина интеллигенции была очевидна, то интеллигенты-эмигранты попытались расширить значение слова интеллигенция до отождествления со всем образованным слоем. Смысл этого расширения вскрыл русский историк Н. Ульянов: "Такая подмена наблюдается в отношении слова интеллигенция. Его стараются употреблять не в традиционном русском, а в европейском смысле. Нет нужды объяснять, зачем понадобилось такое растворение революционной элиты во всей массе образованного люда и всех деятелей культуры. Мимикрия - явление не одного только животного мира. По той истеричности, с которой публицисты типа М. В. Вишняка кричат о "суде" над интеллигенцией, можно заключить, что суда этого боятся и заранее готовят почву, чтобы предстать на нем в обществе Пушкина и Лермонтова".

В СССР русский образованный слой был уничтожен, но никакое общество не может существовать без ученых, инженеров, экономистов, преподавателей, учителей, врачей. Подготовка нового образованного слоя была взята под жесткий контроль победившей большевицкой интеллигенции, поэтому этот слой мировоззренчески был скроен по интеллигентскому лекалу. Произошла диффузия интеллигенции и образованного слоя: большая часть людей, получивших высшее образование в 30-70 годы, в той или иной степени восприняла нигилистическое отношение к русской Традиции, особенно в отношении Православия и Самодержавия. Что касается русской национальной культуры, то нигилистическое отношение интеллигенции к ней выразилось в ее насильственно переинтерпретации: все деятели, которые минимально могли быть втиснуты в прокрустово ложе "прогресса", были объявлены "передовыми", "борцами за народное счастье" (которое наконец-то свалилось на народ в лице большевиков), а прочие преданы забвению - К. Леонтьев, В. Розанов, И. Ильин, И. Шмелев и множество других, представлявший подлинный цвет русской культуры. Все это хорошо знакомо изучавшим русскую литературу в советской школе. Этим нехитрым приемом интеллигенция как бы укореняла себя в почве русской культуры, а русская культура словно бы оправдывала интеллигентский погром России.

Однако позже, во время создания сталинской конституции, когда встал вопрос о социальной структуре советского общества, у слова интеллигенция появляется новый, социальный смысл. Разумеется, уже не может быть и речи о претензии на выражение "общественного самосознания от имени и во имя всего народа". Интеллигенция теперь - это "общественный слой работников умственного труда, образованных людей (книжн.)" (Ушаков I, 1215), то есть это пресловутая прослойка между рабочим классом и крестьянством, совокупность работников, чья профессия требует высшего образования и характеризуется высоким уровнем интеллектуализации труда. Определениями этой интеллигенции становятся трудовая, народная, советская. Никакой иной интеллигенции рядом с собой партия терпеть не намерена, и казалось, что интеллигенция в старом, указанном нами смысле слова становится историзмом; отныне и навсегда интеллигенцией называется совокупность пролетариев умственного труда. Однако история распорядилась иначе.

После того как любезное Пастернаку "какое-то как бы олицетворенное начало" отдало концы и наступило некоторое послабление во всех сферах жизни, особенно после ХХ съезда, внутри интеллигенции в социальном смысле слова вызревает интеллигенция в старом, псевдорелигиозном значении слова, происходит второе пришествие интеллигенции.

Политически активная часть интеллигенции еще целиком связывала себя с коммунистической религией, безуспешно пытаясь из бесовской хари вылепить человеческое лицо; это те, кого позже назовут "шестидесятниками", "детьми ХХ съезда" и кто потом станет "прорабами перестройки". Но наряду с ней возникла и иная интеллигенция, с легким налетом оппозиционности. Возникла интеллигентская субкультура, знаковыми фигурами которой стали не признанные партийным официозом стопроцентно советскими писатели и поэты Ахматова, Булгаков, Пастернак, Мандельштам, Цветаева, Бродский. Интеллигентская субкультура создала свой стиль, доминантой которого была подчеркнутая неофициальность: свитера, джинсы, бороды, "дикий" туризм, песни под гитару: подобно старообрядцам, интеллигенция уходила в леса и предавалась там пению так называемой самодеятельной песни, что можно расценить как аналог хлыстовским радениям; все это приобретало отчетливо семиотический характер, становилось знаком, по которому опознавались "свои". Возникают "свои" журналы ("Новый мир"), "свое" кино (Иоселиани, Тарковский), даже "своя" наука (Лотман, Успенский). Труды этих ученых, конечно, не укладывались в официальную догматику и потому в глазах интеллигентов становились своего рода "священным писанием".

Итак, в России (тогда - СССР) в 50-60 годы самовозродился слой общества с сущностными чертами интеллигенции - беспочвенностью, отщепенством, антигосударственностью (причем отрицалось не только коммунистическое, но и русское историческое государство), антицерковностью и с самозванными претензиями на истину. Для превращения ее в псевдорелигиозную церковь, то есть секту, не доставало, во-первых, духовного лидера и, во-вторых, ясно сформулированного идеологического лозунга. И такой духовный лидер явился - это академик А. Д. Сахаров, который и сформулировал новый интеллигентский "символ веры" - права человека; в борьбе за них оформилась сравнительно небольшая активная группа интеллигентов, которых стали называть диссидентами. Совсем не случайно для обозначения этой активной группы интеллигенции был избран религиозный по происхождению термин: современный автор с псевдорелигиозным пафосом пишет: "В понятии интеллигенции, как оно оформилось в России, содержится нечто иное и бoльшее, чем "слой" или "социальная группа"; это в то же время еще и социальная функция, роль, притом представленная как миссия, окруженная ореолом долга и жертвенности. Это не просто группа образованных людей, но некая общность, видящая смысл своего существования в том, чтобы нести плоды образованности (культуры, просвещения, политического сознания и пр.) в народ и уподобляющая эту задачу священной (по меньшей мере, культурно-исторической) миссии..." Постепенно формируется новая интеллигентская "религия", "догматы" которой выражаются такими ключевыми словами, как гласность, демократия, правовое государство, многопартийность, рыночная экономика, открытое общество, права человека, общечеловеческие ценности, свобода, либеральные ценности.

Итоги второго пришествия интеллигенции известны: интеллигенция хотела как лучше, а вышло как всегда. В 1917 году победа интеллигенции привела не к "царству божию", а к царству антихриста с его Гулагом, так и в 1991 году победа интеллигенции обернулась царством уголовщины и пошлости. Интеллигенция "второго разлива" потерпела историческое поражение, как и интеллигенция "первого разлива", однако ничего не поняла и ничему не научилась. Вот слова журналистки Евгении Альбац: "Как же сейчас очевидно, что интеллигенцией на самом деле была крайне узкая группа людей, не позволявших себе (ни тогда, ни сейчас) собственное грехопадение объяснять действием внешних сил - режима, власти, КГБ - и принимавших на себя и вину, и ответственность за то, что происходило и происходит в стране" . Как видим, и после грехопадения, совершенного к тому же без участия внешних сил, все равно страсть как хочется "взять на себя ответственность". Как сказала Анна Ахматова,

И яростным вином блудодеянья

Они уже упились до конца,

Им чистой правды не видать лица

И слезного не ведать покаянья

В свете нашей реконструкции того, кого в контексте истории русской культуры называли интеллигенцией, действительно можно решить ту герменевтическую загадку, с которой мы начали изложение. Лосев не считал себя интеллигентом потому, что он член иной, Христовой Церкви, Господь же сказал: "Кто не со Мною, тот против Меня; и кто не собирает со Мною, тот расточает" (Мф. 12, 30). Быть членом "церкви" интеллигентов значит быть против Христа; для монаха Андроника это было невозможно, отсюда его резкая отповедь собеседнику. Понятны также и слова В. В. Розанова: "Пока не передавят интеллигенцию - России нельзя жить. Ее надо просто передавить. Убить" . Розанов понимал, что традиционная историческая Россия и Россия интеллигентская несовместимы, и пророчески предвидел, что торжество интеллигенции будет означать гибель России. Понятны и слова современного философа: "В 1917 году к власти пришли левые интеллигенты. В 1991 году их сменили правые интеллигенты. И те, и другие вызывают омерзение".

Таким образом, сообщество людей, названием и самоназванием которой было слово интеллигенция, есть продукт, во-первых, европейской секулярной культуры и, во-вторых, того своеобразия, которое она приняла в России. Это своеобразие заключалось, как уже сказано, в ее неорганичности и, как следствие, в духе всеохватного отрицания русской Традиции - религиозной, государственной и культурной.

Пророчества Ф. М. Достоевского об интеллигенции

«Бесы», глава восьмая, «Иван-царевич»

Они вышли. Петр Степанович бросился было в «заседание», чтоб унять хаос, но, вероятно, рассудив, что не стоит возиться, оставил все и через две минуты уже летел по дороге вслед за ушедшими. На бегу ему припомнился переулок, которым можно было еще ближе пройти к дому Филиппова; увязая по колена в грязи, он пустился по переулку и в самом деле прибежал в ту самую минуту, когда Ставрогин и Кириллов проходили в ворота.

— Вы уже здесь? — заметил Кириллов.— Это хорошо. Входите.

— Как же вы говорили, что живете один? — спросил Ставрогин, проходя в сенях мимо наставленного и уже закипавшего самовара.

— Сейчас увидите, с кем я живу,— пробормотал Кириллов,— входите.

Едва вошли, Верховенский тотчас же вынул из кармана давешнее анонимное письмо, взятое у Лембке, и положил пред Ставрогиным. Все трое сели. Ставрогин молча прочел письмо.

— Ну? — спросил он.

— Это негодяй сделает как по писаному,— пояснил Верховенский.— Так как он в вашем распоряжении, то научите, как поступить. Уверяю вас, что он, может быть, завтра же пойдет к Лембке.

— Ну и путь идет.

— Как пусть? Особенно если можно обойтись.

— Вы ошибаетесь, он от меня не зависит. Да и мне всё равно; мне он ничем не угрожает, а угрожает лишь вам.

— И вам.

— Не думаю.

— Но вас могут другие не пощадить, неужто не понимаете? Слушайте, Ставрогин, это только игра на словах. Неужто вам денег жалко?

— А надо разве денег?

— Непременно, тысячи две или minimum полторы. Дайте мне завтра или даже сегодня, и завтра к вечеру я спроважу его вам в Петербург, того-то ему и хочется. Если хотите, с Марьей Тимофеевной — это заметьте.

Было в нем что-то совершенно сбившееся, говорил он как-то неосторожно, вырывались слова необдуманные. Ставрогин присматривался к нему с удивлением.

— Мне незачем отсылать Марью Тимофеевну.

— Может быть, даже и не хотите? — иронически улыбнулся Петр Степанович.

— Может быть, и не хочу.

— Одним словом, будут или не будут деньги? — в злобном нетерпении и как бы властно крикнул он на Ставрогина. Тот оглядел его серьезно.

— Денег не будет.

— Эй, Ставрогин! Вы что-нибудь знаете или что-нибудь уже сделали? Вы — кутите!

Лицо его искривилось, концы губ вздрогнули, и он вдруг рассмеялся каким-то совсем беспредметным, ни к чему не идущим смехом.

— Ведь вы от отца вашего получили же деньги за имение, — спокойно заметил Николай Всеволодович. — Maman выдала вам тысяч шесть или восемь за Степана Трофимовича. Вот и заплатите полторы тысячи из своих. Я не хочу, наконец, платить за чужих, я и так много роздал, мне это обидно...— усмехнулся он сам на свои слова.

— А, вы шутить начинаете...

Ставрогин встал со стула, мигом вскочил и Верховенский и машинально стал спиной к дверям, как бы загораживая выход. Николай Всеволодович уже сделал жест, чтоб оттолкнуть его от двери и выйти, но вдруг остановился

— Я вам Шатова не уступлю,— сказал он. Петр Степанович вздрогнул, оба глядели друг на друга

— Я вам давеча сказал, для чего вам Шатова кровь нужна,— засверкал глазами Ставрогин.— Вы этою мазью ваши кучки слепить хотите. Сейчас вы отлично выгнали Шатова вы слишком знали, что он не сказал бы: «не донесу», а солгать пред вами почел бы низостью. Но я-то, я то для чего вам теперь понадобился? Вы ко мне пристаете почти что с заграницы. То, чем вы это объясняли мне до сих пор, один только бред. Меж тем вы клоните, чтоб я, отдав полторы тысячи Лебядкину, дал тем случай Федьке его зарезать. Я знаю, у вас мысль, что мне хочется зарезать заодно и жену. Связав меня преступлением, вы, конечно, думаете получить надо мною власть, ведь так? Для чего вам власть? На кой ч… я вам понадобился? Раз навсегда рассмотрите ближе: ваш ли я человек, и оставьте меня в покое.

— К вам Федька сам приходил? — одышливо проговорил Верховенский.

— Да, он приходил; его цена тоже полторы тысячи... Да вот он сам подтвердит, вон стоит...— протянул руку Ставрогин.

Петр Степанович быстро обернулся. На пороге, из темноты, выступила новая фигура — Федька, в полушубке, но без шапки, как дома. Он стоял и посмеивался, скаля свои ровные белые зубы. Черные с желтым отливом глаза его осторожно шмыгали по комнате, наблюдая господ. Он чего-то не понимал; его, очевидно, сейчас привел Кириллов, и к нему-то обращался его вопросительный взгляд; стоял он на пороге, но переходить в комнату не хотел.

— Он здесь у вас припасен, вероятно, чтобы слышать наш торг или видеть даже деньги в руках, ведь так? — спросил Ставрогин и, не дожидаясь ответа, пошел вон из дому. Верховенский нагнал его у ворот почти в сумасшествии.

— Стой! Ни шагу! — крикнул он, хватая его за локоть. Ставрогин рванул руку, но не вырвал. Бешенство овладело им: схватив Верховенского за волосы левою рукой, он бросил его изо всей силы об земь и вышел в ворота. Но он не прошел еще тридцати шагов, как тот опять нагнал его.

— Помиримтесь, помиримтесь,— прошептал он ему судорожным шепотом.

Николай Всеволодович вскинул плечами, но не остановился и не оборотился.

— Слушайте, я вам завтра же приведу Лизавету Николаевну, хотите? Нет? Что же вы не отвечаете? Скажите, чего вы хотите, я сделаю. Слушайте: я вам отдам Шатова, хотите?

— Стало быть, правда, что вы его убить положили? — вскричал Николай Всеволодович.

— Ну зачем вам Шатов? Зачем? — задыхающейся скороговоркой продолжал исступленный, поминутно забегая вперед и хватаясь за локоть Ставрогина, вероятно и не замечая того.— Слушайте: я вам отдам его, помиримтесь. Ваш счет велик, но... помиримтесь!

Ставрогин взглянул на него наконец и был поражен. Это был не тот взгляд, не тот голос, как всегда или как сейчас там в комнате; он видел почти другое лицо. Интонация голоса была не та: Верховенский молил, упрашивал. Это был еще не опомнившийся человек, у которого отнимают или уже отняли самую драгоценную вещь.

— Да что с вами? — вскричал Ставрогин. Тот не ответил, но бежал за ним и глядел на него прежним умоляющим, но в то же время и непреклонным взглядом.

— Помиримтесь! — прошептал он еще раз.— Слушайте, у меня в сапоге, как у Федьки, нож припасен, но я с вами помирюсь.

— Да на что я вам, наконец, ч…! — вскричал в решительном гневе и изумлении Ставрогин.— Тайна, что ль, тут какая? Что я вам за талисман достался?

— Слушайте, мы сделаем смуту,— бормотал тот быстро к почти как в бреду.— Вы не верите, что мы сделаем смуту? Мы сделаем такую смуту, что всё поедет с основ. Кармазинов прав, что не за что ухватиться. Кармазинов очень умен. Всего только десять таких же кучек по России, и я неуловим.

— Это таких же всё дураков,— нехотя вырвалось у Ставрогина.

— О, будьте поглупее, Ставрогин, будьте поглупее сами! Знаете, вы вовсе ведь не так и умны, чтобы вам этого желать: вы боитесь, вы не верите, вас пугают размеры. И почему они дураки? Они не такие дураки; нынче у всякого ум не свой. Нынче ужасно мало особливых умов. Виргинский — это человек чистейший, чище таких, как мы, в десять раз; ну и пусть его, впрочем. Липутин мошенник, но я у него одну точку знаю. Нет мошенника, у которого бы не было своей точки. Один Лямшин безо всякой точки, зато у меня в руках. Еще несколько таких кучек, и у меня повсеместно паспорты и деньги, хотя бы это? Хотя бы это одно? И сохранные места, и пусть ищут. Одну кучку вырвут, а на другой сядут. Мы пустим смуту... Неужто вы не верите, что нас двоих совершенно достаточно?

— Возьмите Шигалева, а меня бросьте в покое...

— Шигалев гениальный человек! Знаете ли, что это гений вроде Фурье; но смелее Фурье, но сильнее Фурье; я им займусь. Он выдумал «равенство»!

«С ним лихорадка, и он бредит; с ним что-то случилось очень особенное»,— посмотрел на него еще раз Ставрогин. Оба шли, не останавливаясь.

— У него хорошо в тетради,— продолжал Верховенский,—у него шпионство. У него каждый член общества смотрит один за другим и обязан доносом. Каждый принадлежит всем, а все каждому. Все рабы и в рабстве равны. В крайних случаях клевета и убийство, а главное — равенство. Первым делом понижается уровень образования, наук и талантов. Высокий уровень наук и талантов доступен только высшим способностям, не надо высших способностей! Высшие способности всегда захватывали власть и были деспотами. Высшие способности не могут не быть деспотами и всегда развращали более, чем приносили пользы; их изгоняют или казнят. Цицерону отрезывается язык, Копернику выкалывают глаза, Шекспир побивается каменьями — вот шигалевщина! Рабы должны быть равны: без деспотизма еще не бывало ни свободы, ни равенства, но в стаде должно быть равенство, и вот шигалевщина! Ха-ха-ха, вам странно? Я за шигалевщину!

Ставрогин старался ускорить шаг и добраться поскорее домой. «Если этот человек пьян, то где же он успел напиться,— приходило ему на ум.— Неужели коньяк?».

— Слушайте, Ставрогин: горы сравнять — хорошая мысль, не смешная. Я за Шигалева! Не надо образования, довольно науки! И без науки хватит материалу на тысячу лет, но надо устроиться послушанию. В мире одного только недостает: послушания. Жажда образования есть уже жажда аристократическая. Чуть-чуть семейство или любовь, вот уже и желание собственности. Мы уморим желание: мы пустим пьянство, сплетни, донос; мы пустим неслыханный разврат; мы всякого гения потушим в младенчестве. Всё к одному знаменателю, полное равенство. «Мы научились ремеслу, и мы честные люди, нам не надо ничего другого» — вот недавний ответ английских рабочих. Необходимо лишь необходимое — вот девиз земного шара отселе. Но нужна и судорога; об этом позаботимся мы, правители. У рабов должны быть правители. Полное послушание, полная безличность, но раз в тридцать лет Шигалев пускает и судорогу, и все вдруг начинают поедать друг друга, до известной черты, единственно чтобы не было скучно. Скука есть ощущение аристократическое; в шигалевщине не будет желаний. Желание и страдание для нас, а для рабов шигалевщина.

— Себя вы исключаете? — сорвалось опять у Ставрогина.

— И вас. Знаете ли, я думал отдать мир папе. Пусть он выйдет пеш и бос и покажется черни: «Вот, дескать, до чего меня довели!» — и всё повалит за ним, даже войско. Папа вверху, мы кругом, а под нами шигалевщина. Надо только, чтобы с папой Internationale согласилась; так и будет. А старикашка согласится мигом. Да другого ему и выхода нет, вот помяните мое слово, ха-ха-ха, глупо? Говорите, глупо или нет?

— Довольно,— пробормотал Ставрогин с досадой.

— Довольно! Слушайте, я бросил папу! К ч… шигалевщину! К ч… папу! Нужно злобу дня, а не шигалевщину, потому что шигалевщинаювелирская вещь. Это идеал, это в будущем. Шигалев ювелир и глуп, как всякий филантроп. Нужна черная работа, а Шигалев презирает черную работу. Слушайте: папа будет на Западе, а у нас, у нас будете вы!

— Отстаньте от меня, пьяный человек! — пробормотал Ставрогин и ускорил шаг.

— Ставрогин, вы красавец! — вскричал Петр Степанович почти в упоении.— Знаете ли, что вы красавец! В вас всего дороже то, что вы иногда про это не знаете. О, я вас изучил! Я на вас часто сбоку, из угла гляжу! В вас даже есть простодушие и наивность, знаете ли вы это? Еще есть, есть! Вы, должно быть, страдаете, и страдаете искренно, от того простодушия. Я люблю красоту. Я нигилист, но люблю красоту. Разве нигилисты красоту не любят? Они только идолов не любят, ну а я люблю идола! Вы мой идол! Вы никого не оскорбляете, и вас все ненавидят; вы смотрите всем ровней, и вас все боятся, это хорошо. К вам никто не подойдет вас потрепать по плечу. Вы ужасный аристократ. Аристократ, когда идет в демократию, обаятелен! Вам ничего не значит пожертвовать жизнью, и своею и чужою. Вы именно таков, какого надо. Мне, мне именно такого надо, как вы. Я никого, кроме вас, не знаю. Вы предводитель, вы солнце, а я ваш червяк...

Он вдруг поцеловал у него руку. Холод прошел по спине Ставрогина, и он в испуге вырвал свою руку. Они остановились.

— Помешанный! — прошептал Ставрогин.

— Может, и брежу, может, и брежу! — подхватил тот скороговоркой,— но я выдумал первый шаг. Никогда Шигалеву не выдумать первый шаг. Много Шигалевых! Но один, один только человек в России изобрел первый шаг и знает, как его сделать. Этот человек я. Что вы глядите на меня? Мне вы, вы надобны, без вас я нуль. Без вас я муха, идея в стклянке, Колумб без Америки.

Ставрогин стоял и пристально глядел в его безумные глаза.

— Слушайте, мы сначала пустим смуту,— торопился ужасно Верховенский, поминутно схватывая Ставрогина за левый рукав.— Я уже вам говорил: мы проникнем в самый народ. Знаете ли, что мы уж и теперь ужасно сильны? Наши не те только, которые режут и жгут да делают классические выстрелы или кусаются. Такие только мешают. Я без дисциплины ничего не понимаю. Я ведь мошенник, а не социалист, ха-ха! Слушайте, я их всех сосчитал: учитель, смеющийся с детьми над их богом и над их колыбелью, уже наш. Адвокат, защищающий образованного убийцу тем, что он развитее своих жертв и, чтобы денег добыть, не мог не убить, уже наш. Школьники, убивающие мужика, чтоб испытать ощущение, наши. Присяжные, оправдывающие преступников сплошь, наши. Прокурор, трепещущий в суде, что он недостаточно либерален, наш, наш. Администраторы, литераторы, о, наших много, ужасно много, и сами того не знают! С другой стороны, послушание школьников и дурачков достигло высшей черты; у наставников раздавлен пузырь с желчью; везде тщеславие размеров непомерных, аппетит зверский, неслыханный... Знаете ли, знаете ли, сколько мы одними готовыми идейками возьмем? Я поехал — свирепствовал тезис Littré, что преступление есть помешательство; приезжаю — и уже преступление не помешательство, а именно здравый-то смысл и есть, почти долг, по крайней мере благородный протест. «Ну как развитому убийце не убить, если ему денег надо!». Но это лишь ягодки. Русский бог уже спасовал пред «дешевкой». Народ пьян, матери пьяны, дети пьяны, церкви пусты, а на судах: «двести розог, или тащи ведро». О, дайте взрасти поколению! Жаль только, что некогда ждать, а то пусть бы они еще попьянее стали! Ах, как жаль, что нет пролетариев! Но будут, будут, к этому идет...

— Жаль тоже, что мы поглупели,— пробормотал Ставрогин и двинулся прежнею дорогой.

— Слушайте, я сам видел ребенка шести лет, который вел домой пьяную мать, а та его ругала скверными словами. Вы думаете, я этому рад? Когда в наши руки попадет, мы, пожалуй, и вылечим... если потребуется, мы на сорок лет в пустыню выгоним... Но одно или два поколения разврата теперь необходимо; разврата неслыханного, подленького, когда человек обращается в гадкую, трусливую, жестокую, себялюбивую мразь,— вот чего надо! А тут еще «свеженькой кровушки», чтоб попривык. Чего вы смеетесь? Я себе не противоречу. Я только филантропам и шигалевщине противоречу, а не себе. Я мошенник, а не социалист. Ха-ха-ха! Жаль только, что времени мало. Я Кармазинову обещал в мае начать, а к Покрову кончить. Скоро? Ха-ха! Знаете ли, что я вам скажу, Ставрогин: в русском народе до сих пор не было цинизма, хоть он и ругался скверными словами. Знаете ли, что этот раб крепостной больше себя уважал, чем Кармазинов себя? Его драли, а он своих богов отстоял, а Кармазинов не отстоял.

— Ну, Верховенский, я в первый раз слушаю вас, и слушаю с изумлением,— промолвил Николай Всеволодович,— вы, стало быть, и впрямь не социалист, а какой-нибудь политический... честолюбец?

— Мошенник, мошенник. Вас заботит, кто я такой? Я вам скажу сейчас, кто я такой, к тому и веду. Недаром же я у вас руку поцеловал. Но надо, чтоб и народ уверовал, что мы знаем, чего хотим, а что те только «машут дубиной и бьют по своим». Эх, кабы время! Одна беда — времени нет. Мы провозгласим разрушение... почему, почему, опять-таки, эта идейка так обаятельна! Но надо, надо косточки поразмять. Мы пустим пожары... Мы пустим легенды... Тут каждая шелудивая «кучка» пригодится. Я вам в этих же самых кучках таких охотников отыщу, что на всякий выстрел пойдут да еще за честь благодарны останутся. Ну-с, и начнется смута! Раскачка такая пойдет, какой еще мир не видал... Затуманится Русь, заплачет земля по старым богам... Ну-с, тут-то мы и пустим... Кого?

— Кого?

— Ивана-Царевича.

— Кого-о?

— Ивана-Царевича; вас, вас!

Ставрогин подумал с минуту.

— Самозванца? — вдруг спросил он, в глубоком удивлении смотря на исступленного.— Э! так вот наконец ваш план.

— Мы скажем, что он «скрывается»,— тихо, каким-то любовным шепотом проговорил Верховенский, в самом деле как будто пьяный.— Знаете ли вы, что значит это словцо: «Он скрывается»? Но он явится, явится. Мы пустим легенду получше, чем у скопцов. Он есть, но никто не видал его. О, какую легенду можно пустить! А главное — новая сила идет. А ее-то и надо, по ней-то и плачут. Ну что в социализме: старые силы разрушил, а новых не внес. А тут сила, да еще какая, неслыханная! Нам ведь только на раз рычаг, чтобы землю поднять. Всё подымется!

— Так это вы серьезно на меня рассчитывали? — усмехнулся злобно Ставрогин.

— Чего вы смеетесь, и так злобно? Не пугайте меня. Я теперь как ребенок, меня можно до смерти испугать одною вот такою улыбкой. Слушайте, я вас никому не покажу, никому: так надо. Он есть, но никто не видал его, он скрывается. А знаете, что можно даже и показать из ста тысяч одному, например. И пойдет по всей земле: «Видели, видели». И Ивана Филипповича бога Саваофа видели, как он в колеснице на небо вознесся пред людьми, «собственными» глазами видели. А вы не Иван Филиппович; вы красавец, гордый, как бог, ничего для себя не ищущий, с ореолом жертвы, «скрывающийся». Главное, легенду! Вы их победите, взглянете и победите. Новую правду несет и «скрывается». А тут мы два-три соломоновских приговора пустим. Кучки-то, пятерки-то — газет не надо! Если из десяти тысяч одну только просьбу удовлетворить, то все пойдут с просьбами. В каждой волости каждый мужик будет знать, что есть, дескать, где-то такое дупло, куда просьбы опускать указано. И застонет стоном земля: «Новый правый закон идет», и взволнуется море, и рухнет балаган, и тогда подумаем, как бы поставить строение каменное. В первый раз! Строить мы будем, мы, одни мы!

— Неистовство! — проговорил Ставрогин.

— Почему, почему вы не хотите? Боитесь? Ведь я потому и схватился за вас, что вы ничего не боитесь. Неразумно, что ли? Да ведь я пока еще Колумб без Америки; разве Колумб без Америки разумен?

Ставрогин молчал. Меж тем пришли к самому дому и остановились у подъезда.

— Слушайте,— наклонился к его уху Верховенский,— я вам без денег; я кончу завтра с Марьей Тимофеевной... без денег, и завтра же приведу к вам Лизу. Хотите Лизу, завтра же?

«Что он, вправду помешался?» — улыбнулся Ставрогин. Двери крыльца отворились.

— Ставрогин, наша Америка? — схватил в последний паз его за руку Верховенский.

— Зачем? — серьезно и строго проговорил Николай Всеволодович.

— Охоты нет, так я и знал! — вскричал тот в порыве неистовой злобы.— Врете вы, дрянной, блудливый, изломанный барчонок, не верю, аппетит у вас волчий!.. Поймите же, что ваш счет теперь слишком велик, и не могу же я от вас отказаться! Нет на земле иного, как вы! Я вас с заграницы выдумал; выдумал, на вас же глядя. Если бы не глядел я на вас из угла, не пришло бы мне ничего в голову!..

Ставрогин, не отвечая, пошел вверх по лестнице.

— Ставрогин! — крикнул ему вслед Верховенский,— даю вам день... ну два... ну три; больше трех не могу а там — ваш ответ!

 «Братья Карамазовы», «Великий Инквизитор»

— Ведь вот и тут без предисловия невозможно, то есть без литературного предисловия, тьфу! — засмеялся Иван, — а какой уж я сочинитель! Видишь, действие у меня происходит в шестнадцатом столетии, а тогда, — тебе, впрочем, это должно быть известно еще из классов, — тогда как раз было в обычае сводить в поэтических произведениях на землю горние силы. Я уж про Данта не говорю. Во Франции судейские клерки, а тоже и по монастырям монахи давали целые представления, в которых выводили на сцену Мадонну, ангелов, святых, Христа и самого бога. Тогда всё это было очень простодушно. В «Notre Dame de Paris»[1] у Виктора Гюго в честь рождения французского дофина в Париже, при Людовике XI, в зале ратуши дается назидательное и даровое представление народу под названием: «Lebonjugementdelatrèssainteetgracieuse Vierge Marie»,[2] где и является она сама лично и произносит свой bonjugement.[3] У нас в Москве, в допетровскую старину,такие же почти драматические представления, из Ветхого завета особенно, тоже совершались по временам; но, кроме драматических представлений, по всему миру ходило тогда много повестей и «стихов», в которых действовали по надобности святые, ангелы и вся сила небесная. У нас по монастырям занимались тоже переводами, списыванием и даже сочинением таких поэм, да еще когда — в татарщину. Есть, например, одна монастырская поэмка (конечно, с греческого) : «Хождение богородицы по мукам», с картинами и со смелостью не ниже дантовских. Богоматерь посещает ад, и руководит ее «по мукам» архангел Михаил. Она видит грешников и мучения их. Там есть, между прочим, один презанимательный разряд грешников в горящем озере: которые из них погружаются в это озеро так, что уж и выплыть более не могут то «тех уже забывает бог» — выражение чрезвычайной глубины и силы. И вот, пораженная и плачущая богоматерь падает пред престолом божиим и просит всем во аде помилования, всем, которых она видела там, без различия. Разговор ее с богом колоссально интересен. Она умоляет, она не отходит, и когда бог указывает ей на прогвожденные руки и ноги ее сына и спрашивает: как я прощу его мучителей, — то она велит всем святым, всем мученикам, всем ангелам и архангелам пасть вместе с нею и молить о помиловании всех без разбора. Кончается тем, что она вымаливает у бога остановку мук на всякий год от великой пятницы до троицына дня, а грешники из ада тут же благодарят господа и вопиют к нему: «Прав ты, господи, что так судил». Ну вот и моя поэмка была бы в том же роде, если б явилась в то время. У меня на сцене является он; правда, он ничего и не говорит в поэме, а только появляется и проходит. Пятнадцать веков уже минуло тому, как он дал обетование прийти во царствии своем, пятнадцать веков, как пророк его написал: «Се гряду скоро». «О дне же сем и часе не знает даже и сын, токмо лишь отец мой небесный», как изрек он и сам еще на земле. Но человечество ждет его с прежнею верой и с прежним умилением. О, с большею даже верой, ибо пятнадцать веков уже минуло с тех пор, как прекратились залоги с небес человеку: Верь тому, что сердце скажет. Нет залогов от небес.

И только одна лишь вера в сказанное сердцем! Правда, было тогда и много чудес. Были святые, производившие чудесные исцеления; к иным праведникам, по жизнеописаниям их, сходила сама царица небесная. Но дьявол не дремлет, и в человечестве началось уже сомнение в правдивости этих чудес. Как раз явилась тогда на севере, в Германии, страшная новая ересь. Огромная звезда, «подобная светильнику» (то есть церкви) «пала на источники вод, и стали они горьки». Эти ереси стали богохульно отрицать чудеса. Но тем пламеннее верят оставшиеся верными. Слезы человечества восходят к нему по-прежнему, ждут его, любят его, надеются на него, жаждут пострадать и умереть за него, как и прежде. И вот столько веков молило человечество с верой и пламенем: «Бо господи явися нам», столько веков взывало к нему, что он, в неизмеримом сострадании своем, возжелал снизойти к молящим. Снисходил, посещал он и до этого иных праведников, мучеников и святых отшельников еще на земле, как и записано в их «житиях». У нас Тютчев, глубоко веровавший в правду слов своих, возвестил, что

Удрученный ношей крестной
Всю тебя, земля родная,
В рабском виде царь небесный
Исходил благословляя.

Что непременно и было так, это я тебе скажу. И вот он возжелал появиться хоть на мгновенье к народу, — к мучающемуся, страдающему, смрадно-грешному, но младенчески любящему его народу. Действие у меня в Испании, в Севилье, в самое страшное время инквизиции, когда во славу божию в стране ежедневно горели костры ив великолепных автодафе
сжигали злых еретиков. О, это, конечно, было не то сошествие, в котором явится он, по обещанию своему, в конце времен во всей славе небесной и которое будет внезапно, «как молния, блистающая от востока до запада». Нет, он возжелал хоть на мгновенье посетить детей своих и именно там, где как раз затрещали костры еретиков. По безмерному милосердию своему он проходит еще раз между людей в том самом образе человеческом, в котором ходил три года между людьми пятнадцать веков назад. Он снисходит на «стогны жаркие» южного города, как раз в котором всего лишь накануне в «великолепном автодафе», в присутствии короля, двора, рыцарей, кардиналов и прелестнейших придворных дам, при многочисленном населении всей Севильи, была сожжена кардиналом великим инквизитором разом чуть не целая сотня еретиков ad majorem gloriam Dei.[4] Он появился тихо, незаметно, и вот все — странно это — узнают его. Это могло бы быть одним из лучших мест поэмы, то есть почему именно узнают его. Народ непобедимою силой стремится к нему, окружает его, нарастает кругом него, следует за ним. Он молча проходит среди их с тихою улыбкой бесконечного сострадания. Солнце любви горит в его сердце, лучи Света, Просвещения и Силы текут из очей его и, изливаясь на людей, сотрясают их сердца ответною любовью. Он простирает к ним руки, благословляет их, и от прикосновения к нему, даже лишь к одеждам его, исходит целящая сила. Вот из толпы восклицает старик, слепой с детских лет: «Господи, исцели меня, да и я тебя узрю», и вот как бы чешуя сходит с глаз его, и слепой его видит. Народ плачет и целует землю, по которой идет он. Дети бросают пред ним цветы, поют и вопиют ему: «Осанна!» «Это он, это сам он, — повторяют все, — это должен быть он, это никто как он». Он останавливается на паперти Севильского собора в ту самую минуту, когда во храм вносят с плачем детский открытый белый гробик: в нем семилетняя девочка, единственная дочь одного знатного гражданина. Мертвый ребенок лежит весь в цветах. «Он воскресит твое дитя», — кричат из толпы плачущей матери. Вышедший навстречу гроба соборный патер смотрит в недоумении и хмурит брови. Но вот раздается вопль матери умершего ребенка. Она повергается к ногам его: «Если это ты, то воскреси дитя мое!» — восклицает она, простирая к нему руки. Процессия останавливается, гробик опускают на паперть к ногам его. Он глядит с состраданием, и уста его тихо и еще раз произносят: «Талифакуми» — «и восста девица». Девочка подымается в гробе, садится и смотрит, улыбаясь, удивленными раскрытыми глазками кругом. В руках ее букет белых роз, с которым она лежала в гробу. В народе смятение, крики, рыдания, и вот, в эту самую минуту, вдруг проходит мимо собора по площади сам кардинал великий инквизитор. Это девяностолетний почти старик, высокий и прямой, с иссохшим лицом, со впалыми глазами, но из которых еще светится, как огненная искорка, блеск. О, он не в великолепных кардинальских одеждах своих, в каких красовался вчера пред народом, когда сжигали врагов римской веры, — нет, в эту минуту он лишь в старой, грубой монашеской своей рясе. За ним в известном расстоянии следуют мрачные помощники и рабы его и «священная» стража. Он останавливается пред толпой и наблюдает издали. Он всё видел, он видел как поставили гроб у ног его, видел, как воскресла девица, и лицо его омрачилось. Он хмурит седые густые брови свои, и взгляд его сверкает зловещим огнем. Он простирает перст свой и велит стражам взять его. И вот, такова его сила и до того уже приучен, покорен и трепетно послушен ему народ, что толпа немедленно раздвигается пред стражами, и те, среди гробового молчания, вдруг наступившего, налагают на него руки и уводят его. Толпа моментально, вся как один человек, склоняется головами до земли пред старцем инквизитором, тот молча благословляет народ и проходит мимо. Стража приводит пленника в тесную и мрачную сводчатую тюрьму в древнем здании святого судилища и запирает в нее. Проходит день, настает темная, горячая и «бездыханная» севильская ночь. Воздух «лавром и лимоном пахнет». Среди глубокого мрака вдруг отворяется железная дверь тюрьмы, и сам старик великий инквизитор со светильником в руке медленно входит в тюрьму. Он один, дверь за ним тотчас же запирается. Он останавливается при входе и долго, минуту или две, всматривается в лицо его. Наконец тихо подходит, ставит светильник на стол и говорит ему: «Это ты? ты? — Но, не получая ответа, быстро прибавляет: — Не отвечай, молчи. Да и что бы ты мог сказать? Я слишком знаю, что ты скажешь. Да ты и права не имеешь ничего прибавлять к тому, что уже сказано тобой прежде. Зачем же ты пришел нам мешать? Ибо ты пришел нам мешать и сам это знаешь. Но знаешь ли, что будет завтра? Я не знаю, кто ты, и знать не хочу: ты ли это или только подобие его, но завтра же я осужу и сожгу тебя на костре, как злейшего из еретиков, и тот самый народ, который сегодня целовал твои ноги, завтра же по одному моему мановению бросится подгребать к твоему костру угли, знаешь ты это? Да, ты, может быть, это знаешь», — прибавил он в проникновенном раздумье, ни на мгновение не отрываясь взглядом от своего пленника.

— Я не совсем понимаю, Иван, что это такое? — улыбнулся всё время молча слушавший Алеша, — прямо ли безбрежная фантазия или какая-нибудь ошибка старика, какое-нибудь невозможное quiproquo?[5]

— Прими хоть последнее, — рассмеялся Иван, — если уж тебя так разбаловал современный реализм и ты не можешь вынести ничего фантастического — хочешь quiproquo, то пусть так и будет. Оно правда, — рассмеялся он опять, — старику девяносто лет, и он давно мог сойти с ума на своей идее. Пленник же мог поразить его своею наружностью. Это мог быть, наконец, просто бред, видение девяностолетнего старика пред смертью, да еще разгоряченного вчерашним автодафе во сто сожженных еретиков. Но не всё ли равно нам с тобою, что quiproquo, что безбрежная фантазия? Тут дело в том только, что старику надо высказаться, что наконец за все девяносто лет он высказывается и говорит вслух то, о чем все девяносто лет молчал.

— А пленник тоже молчит? Глядит на него и не говорит ни слова?

— Да так и должно быть во всех даже случаях, — опять засмеялся Иван.— Сам старик замечает ему, что он и права не имеет ничего прибавлять к тому, что уже прежде сказано. Если хочешь, так в этом и есть самая основная черта римского католичества, по моему мнению по крайней мере: «всё, дескать, передано тобою папе и всё, стало быть, теперь у папы, а ты хоть и не приходи теперь вовсе, не мешай до времени по крайней мере». В этом смысле они не только говорят, но и пишут, иезуиты по крайней мере. Это я сам читал у их богословов. «Имеешь ли ты право возвестить нам хоть одну из тайн того мира, из которого ты пришел? — спрашивает его мой старик и сам отвечает ему за него,— нет, не имеешь, чтобы не прибавлять к тому, что уже было прежде сказано, и чтобы не отнять у людей свободы, за которую ты так стоял, когда был на земле. Всё, что ты вновь возвестишь, посягнет на свободу веры людей, ибо явится как чудо, а свобода их веры тебе была дороже всего еще тогда, полторы тысячи лет назад. Не ты ли так часто тогда говорил: „Хочу сделать вас свободными“. Но вот ты теперь увидел этих „свободных» людей, — прибавляет вдруг старик со вдумчивою усмешкой. — Да, это дело нам дорого стоило, — продолжает он, строго смотря на него,— но мы докончили наконец это дело во имя твое. Пятнадцать веков мучились мы с этою свободой, но теперь это кончено, и кончено крепко. Ты не веришь, что кончено крепко? Ты смотришь на меня кротко и не удостоиваешь меня даже негодования? Но знай, что теперь и именно ныне эти люди уверены более чем когда-нибудь, что свободны вполне, а между тем сами же они принесли нам свободу свою и покорно положили ее к ногам нашим. Но это сделали мы, а того ль ты желал, такой ли свободы?»

— Я опять не понимаю — прервал Алеша, — он иронизирует, смеется?

— Нимало. Он именно ставит в заслугу себе и своим, что наконец-то они побороли свободу и сделали так для того, чтобы сделать людей счастливыми. «Ибо теперь только (то есть он, конечно, говорит про инквизицию) стало возможным помыслить в первый раз о счастии людей. Человек был устроен бунтовщиком; разве бунтовщики могут быть счастливыми? Тебя предупреждали, — говорит он ему, — ты не имел недостатка в предупреждениях и указаниях, но ты не послушал предупреждений, ты отверг единственный путь, которым можно было устроить людей счастливыми, но, к счастью, уходя, ты передал дело нам. Ты обещал, ты утвердил своим словом, ты дал нам право связывать и развязывать и уж, конечно, не можешь и думать отнять у нас это право теперь. Зачем же ты пришел нам мешать?»

— А что значит: не имел недостатка в предупреждении и указании? — спросил Алеша.

— А в этом-то и состоит главное, что старику надо высказать.

«Страшный и умный дух, дух самоуничтожения и небытия, — продолжает старик,— великий дух говорил с тобой в пустыне, и нам передано в книгах, что он будто бы „искушал“ тебя. Так ли это? И можно ли было сказать хоть что-нибудь истиннее того, что он возвестил тебе в трех вопросах, и что ты отверг, и что в книгах названо „искушениями“? А между тем если было когда-нибудь на земле совершено настоящее громовое чудо, то это в тот день, в день этих трех искушений. Именно в появлении этих трех вопросов и заключалось чудо. Если бы возможно было помыслить, лишь для пробы и для примера, что

три эти вопроса страшного духа бесследно утрачены в книгах и что их надо восстановить вновь придумать и сочинить, чтоб внести опять в книги, и для этого собрать всех мудрецов земных — правителей, первосвященников, ученых, философов, поэтов — и задать им задачу: придумайте, сочините три вопроса, но такие, которые мало того, что соответствовали бы размеру события, но и выражали бы сверх того, в трех словах, в трех только фразах человеческих, всю будущую историю мира и человечества, — то думаешь ли ты, что вся премудрость земли, вместе соединившаяся, могла бы придумать хоть что-нибудь подобное по силе и по глубине тем трем вопросам которые действительно были предложены тебе тогда могучим и умным духом в пустыне? Уж по одним вопросам этим, лишь по чуду их появления, можно понимать, что имеешь дело не с человеческим текущим умом, а с вековечным и абсолютным. Ибо в этих трех вопросах как бы совокуплена в одно целое и предсказана вся дальнейшая история человеческая и явлены три образа, в которых сойдутся все неразрешимые исторические противоречия человеческой природы на всей земле. Тогда это не могло быть еще так видно, ибо будущее было неведомо, но теперь, когда прошло пятнадцать веков, мы видим, что всё в этих трех вопросах до того угадано и предсказано и до того оправдалось, что прибавить к ним или убавить от них ничего нельзя более.

Реши же сам, кто был прав: ты или тот, который тогда вопрошал тебя? Вспомни первый вопрос; хоть и не буквально, но смысл его тот: „Ты хочешь идти в мир и идешь с голыми руками, с каким-то обетом свободы, которого они, в простоте своей и в прирожденном бесчинстве своем, не могут и осмыслить, которого боятся они и страшатся, — ибо ничего и никогда не было для человека и для человеческого общества невыносимее свободы! А видишь ли сии камни в этой нагой раскаленной пустыне? Обрати их в хлебы, и за тобой побежит человечество как стадо, благодарное и послушное, хотя и вечно трепещущее, что ты отымешь руку свою и прекратятся им хлебы твои.» Но ты не захотел лишить человека свободы и отверг предложение, ибо какая же свобода, рассудил ты, если послушание куплено хлебами? Ты возразил, что человек жив не единым хлебом, но знаешь ли, что во имя этого самого хлеба земного и восстанет на тебя дух земли, и сразится с тобою, и победит тебя, и все пойдут за ним, восклицая: „Кто подобен зверю сему, он дал нам огонь с небеси!“ Знаешь ли ты, что пройдут века и человечество провозгласит устами своей премудрости и науки, что преступления нет, а стало быть, нет и греха, а есть лишь только голодные „Накорми, тогда и спрашивай с них добродетели!» — вот что напишут на знамени, которое воздвигнут против тебя и которым разрушится храм твой. На месте храма твоего воздвигнется новое здание, воздвигнется вновь страшная Вавилонская башня, и хотя и эта не достроится, как и прежняя, но всё же ты бы мог избежать этой новой башни и на тысячу лет сократить страдания людей, ибо к нам же ведь придут они промучившись тысячу лет со своей башней! Они отыщут нас тогда опять под землей, в катакомбах, скрывающихся (ибо мы будем вновь гонимы и мучимы) найдут нас и возопиют к нам: „Накормите нас, ибо те, которые обещали нам огонь с небеси, его не дали.“ И тогда уже мы и достроим их башню, ибо достроит тот, кто накормит, а накормим лишь мы, во имя твое, и солжем, что во имя твое. О, никогда, никогда без нас они не накормят себя! Никакая наука не даст им хлеба, пока они будут оставаться свободными, но кончится тем, что они принесут свою свободу к ногам нашим и скажут нам: „Лучше поработите нас, но накормите нас“. Поймут наконец сами, что свобода и хлеб земной вдоволь для всякого вместе немыслимы, ибо никогда, никогда не сумеют они разделиться между собою! Убедятся тоже, что не могут быть никогда и свободными, потому что малосильны, порочны, ничтожны и бунтовщики. Ты обещал им хлеб небесный, но, повторяю опять, может ли он сравниться в глазах слабого, вечно порочного и вечно неблагородного людского племени с земным? И если за тобою во имя хлеба небесного пойдут тысячи и десятки тысяч, то что станется с миллионами и с десятками тысяч миллионов существ, которые не в силах будут пренебречь хлебом земным для небесного? Иль тебе дороги лишь десятки тысяч великих и сильных, а остальные миллионы многочисленные, как песок морской, слабых, но любящих тебя, должны лишь послужить материалом для великих и сильных? Нет, нам до́роги и слабые. Они порочны и бунтовщики, но под конец они-то станут и послушными. Они будут дивиться на нас и будут считать нас за богов за то, что мы, став во главе их, согласились выносить свободу и над ними господствовать так ужасно им станет под конец быть свободными! Но мы скажем, что послушны тебе и господствуем во имя твое. Мы их обманем опять, ибо тебя мы уж не пустим к себе. В обмане этом и будет заключаться наше страдание, ибо мы должны будем лгать. Вот что значил этот первый вопрос в пустыне, и вот что ты отверг во имя свободы, которую поставил выше всего. А между тем в вопросе этом заключалась великая тайна мира сего. Приняв „хлебы“, ты бы ответил на всеобщую и вековечную тоску человеческую как единоличного существа, так и целого человечества вместе — это: „пред кем преклониться?“ Нет заботы безпрерывнее  и мучительнее для человека, как, оставшись свободным, сыскать поскорее того, пред кем преклониться. Но ищет человек преклониться пред тем, что уже бесспорно, столь бесспорно, чтобы все люди разом согласились на всеобщее пред ним преклонение. Ибо забота этих жалких созданий не в том только состоит, чтобы сыскать то, пред чем мне или другому преклониться, но чтобы сыскать такое, чтоб и все уверовали в него и преклонились пред ним, и чтобы непременно все вместе. Вот эта потребность общности преклонения и есть главнейшее мучение каждого человека единолично и как целого человечества с начала веков. Из-за всеобщего преклонения они истребляли друг друга мечом. Они созидали богов и взывали друг к другу: „Бросьте ваших богов и придите поклониться нашим, не то смерть вам и богам вашим!» И так будет до скончания мира, даже и тогда, когда исчезнут в мире и боги: всё равно падут пред идолами. Ты знал, ты не мог не знать эту основную тайну природы человеческой, но ты отверг единственное абсолютное знамя, которое предлагалось тебе, чтобы заставить всех преклониться пред тобою бесспорно, — знамя хлеба земного, и отверг во имя свободы и хлеба небесного. Взгляни же, что сделал ты далее. И всё опять во имя свободы! Говорю тебе, что нет у человека заботы мучительнее, как найти того, кому бы передать поскорее тот дар свободы, с которым это несчастное существо рождается. Но овладевает свободой людей лишь тот, кто успокоит их совесть. С хлебом тебе давалось бесспорное знамя: дашь хлеб, и человек преклонится, ибо ничего нет бесспорнее хлеба, но если в то же время кто-нибудь овладеет его совестью помимо тебя — о, тогда он даже бросит хлеб твой и пойдет за тем, который обольстит его совесть. В этом ты был прав. Ибо тайна бытия человеческого не в том, чтобы только жить, а в том, для чего жить. Без твердого представления себе, для чего ему жить, человек не согласится жить и скорей истребит себя, чем останется на земле, хотя бы кругом его всё были хлебы. Это так, но что же вышло: вместо того чтоб овладеть свободой людей, ты увеличил им ее еще больше! Или ты забыл, что спокойствие и даже смерть человеку дороже свободного выбора в познании добра и зла? Нет ничего обольстительнее для человека, как свобода его совести, но нет ничего и мучительнее. И вот вместо твердых основ для успокоения совести человеческой раз навсегда — ты взял всё, что есть необычайного, гадательного и неопределенного, взял всё, что было не по силам людей, а потому поступил как бы и не любя их вовсе, — и это кто же: тот, который пришел отдать за них жизнь свою! Вместо того чтоб овладеть людскою свободой, ты умножил ее и обременил ее мучениями душевное царство человека вовеки. Ты возжелал свободной любви человека, чтобы свободно пошел он за тобою, прельщенный и плененный тобою. Вместо твердого древнего закона — свободным сердцем должен был человек решать впредь сам, что добро и что зло, имея лишь в руководстве твой образ пред собою, — но неужели ты не подумал, что он отвергнет же наконец и оспорит даже и твой образ и твою правду, если его угнетут таким страшным бременем, как свобода выбора? Они воскликнут наконец, что правда не в тебе, ибо невозможно было оставить их в смятении и мучении более, чем сделал ты, оставив им столько забот и неразрешимых задач. Таким образом, сам ты и положил основание к разрушению своего же царства и не вини никого в этом более. А между тем то ли предлагалось тебе? Есть три силы, единственные три силы на земле, могущие навеки победить и пленить совесть этих слабосильных бунтовщиков, для их счастия, — эти силы: чудо, тайна и авторитет Ты отверг и то, и другое, и третье и сам подал пример тому. Когда страшный и премудрый дух поставил тебя на вершине храма и сказал тебе: „Если хочешь узнать, сын ли ты божий, то верзись вниз, ибо сказано про того, что ангелы подхватят и понесут его, и не упадет и не расшибется, и узнаешь тогда, сын ли ты божий, и докажешь тогда, какова вера твоя в отца твоего», но ты, выслушав, отверг предложение и не поддался и не бросился вниз. О, конечно, ты поступил тут гордо и великолепно, как бог, но люди-то, но слабое бунтующее племя это — они-то боги ли? О, ты понял тогда, что, сделав лишь шаг, лишь движение броситься вниз, ты тотчас бы и искусил господа, и веру в него всю потерял, и разбился бы о землю, которую спасать пришел и возрадовался бы умный дух, искушавший тебя. Но, повторяю, много ли таких, как ты? И неужели ты в самом деле мог допустить хоть минуту, что и людям будет под силу подобное искушение? Так ли создана природа человеческая, чтоб отвергнуть чудо и в такие страшные моменты жизни, моменты самых страшных основных и мучительных душевных вопросов своих оставаться лишь со свободным решением сердца? О, ты знал, что подвиг твой сохранится в книгах, достигнет глубины времен и последних пределов земли, и понадеялся, что, следуя тебе, и человек останется с богом, не нуждаясь в чуде. Но ты не знал, что чуть лишь человек отвергнет чудо, то тотчас отвергнет и бога, ибо человек ищет не столько бога, сколько чудес. И так как человек оставаться без чуда не в силах, то насоздаст себе новых чудес, уже собственных, и поклонится уже знахарскому чуду, бабьему колдовству, хотя бы он сто раз был бунтовщиком, еретиком и безбожником. Ты не сошел с креста, когда кричали тебе, издеваясь и дразня тебя: „Сойди со креста и уверуем, что это ты». Ты не сошел потому что опять-таки не захотел поработить человека чудом и жаждал свободной веры, а не чудесной. Жаждал свободной любви, а не рабских восторгов невольника пред могуществом, раз навсегда его ужаснувшим. Но и тут ты судил о людях слишком высоко, ибо, конечно, они невольники, хотя и созданы бунтовщиками. Озрись и суди, вот прошло пятнадцать веков, поди посмотри на них: кого ты вознес до себя? Клянусь, человек слабее и ниже создан, чем ты о нем думал! Может ли, может ли он исполнить то, что и ты? Столь уважая его, ты поступил, как бы перестав ему сострадать, потому что слишком много от него и потребовал — и это кто же, тот который возлюбил его более самого себя! Уважая его менее, менее бы от него и потребовал, а это было бы ближе к любви, ибо легче была бы ноша его. Он слаб и подл. Что в том, что он теперь повсеместно бунтует против нашей власти и гордится, что он бунтует? Это гордость ребенка и школьника. Это маленькие дети, взбунтовавшиеся в классе и выгнавшие учителя. Но придет конец и восторгу ребятишек, он будет дорого стоить им. Они ниспровергнут храмы и зальют кровью землю. Но догадаются наконец глупые дети, что хоть они и бунтовщики, но бунтовщики слабосильные, собственного бунта своего не выдерживающие. Обливаясь глупыми слезами своими, они сознаются наконец, что создавший их бунтовщиками, без сомнения, хотел посмеяться над ними. Скажут это они в отчаянии, и сказанное ими будет богохульством, от которого они станут еще несчастнее, ибо природа человеческая не выносит богохульства и в конце концов сама же всегда и отмстит за него. Итак, неспокойство, смятение и несчастие — вот теперешний удел людей после того, как ты столь претерпел за свободу их! Великий пророк твой в видении и в иносказании говорит, что видел всех участников первого воскресения и что было их из каждого колена по двенадцати тысяч. Но если было их столько, то были и они как бы не люди, а боги. Они вытерпели крест твой, они вытерпели десятки лет голодной и нагой пустыни, питаясь акридами и кореньями, — и уж, конечно, ты можешь с гордостью указать на этих детей свободы, свободной любви, свободной и великолепной жертвы их во имя твое. Но вспомни, что их было всего только несколько тысяч, да и то богов, а остальные? И чем виноваты остальные слабые люди, что не могли вытерпеть того, что могучие? Чем виновата слабая душа, что не в силах вместить столь страшных даров? Да неужто же и впрямь приходил ты лишь к избранным и для избранных? Но если так, то тут тайна и нам не понять ее. А если тайна, то и мы вправе были проповедовать тайну и учить их, что не свободное решение сердец их важно и не любовь, а тайна, которой они повиноваться должны слепо, даже мимо их совести. Так мы и сделали. Мы исправили подвиг твой и основали его на чуде, тайне и авторитете. И люди обрадовались, что их вновь повели как стадо и что с сердец их снят наконец столь страшный дар, принесший им столько муки. Правы мы были, уча и делая так, скажи? Неужели мы не любили человечества, столь смиренно сознав его бессилие, с любовию облегчив его ношу и разрешив слабосильной природе его хотя бы и грех, но с нашего позволения? К чему же теперь пришел нам мешать? И что ты молча и проникновенно глядишь на меня кроткими глазами своими? Рассердись, я не хочу любви твоей, потому что сам не люблю тебя. И что мне скрывать от тебя? Или я не знаю, с кем говорю? То, что имею сказать тебе, всё тебе уже известно, я читаю это в глазах твоих. И я ли скрою от тебя тайну нашу? Может быть, ты именно хочешь услышать ее из уст моих, слушай же: мы не с тобой, а с ним, вот наша тайна! Мы давно уже не с тобою, а с ним, уже восемь веков. Ровно восемь веков назад как мы взяли от него то, что ты с негодованием отверг, тот последний дар, который он предлагал тебе, показав тебе все царства земные: мы взяли от него Рим и меч кесаря и объявили лишь себя царями земными, царями едиными, хотя и доныне не успели еще привести наше дело к полному окончанию. Но кто виноват? О, дело это до сих пор лишь в начале, но оно началось. Долго еще ждать завершения его, и еще много выстрадает земля, но мы достигнем и будем кесарями и тогда уже помыслим о всемирном счастии людей. А между тем ты бы мог еще и тогда взять меч кесаря. Зачем ты отверг этот последний дар? Приняв этот третий совет могучего духа, ты восполнил бы всё, чего ищет человек на земле, то есть: пред кем преклониться, кому вручить совесть и каким образом соединиться наконец всем в бесспорный общий и согласный муравейник, ибо потребность всемирного соединения есть третье и последнее мучение людей. Всегда человечество в целом своем стремилось устроиться непременно всемирно. Много было великих народов с великою историей, но чем выше были эти народы, тем были и несчастнее, ибо сильнее других сознавали потребность всемирности соединения людей. Великие завоеватели, Тимуры и Чингис-ханы, пролетели как вихрь по земле, стремясь завоевать вселенную, но и те, хотя и бессознательно, выразили ту же самую великую потребность человечества ко всемирному и всеобщему единению. Приняв мир и порфиру кесаря, основал бы всемирное царство и дал всемирный покой. Ибо кому же владеть людьми как не тем, которые владеют их совестью и в чьих руках хлебы их. Мы и взяли меч кесаря, а взяв его, конечно, отвергли тебя и пошли за ним. О, пройдут еще века бесчинства свободного ума, их науки и антропофагии, потому что, начав возводить свою Вавилонскую башню без нас, они кончат антропофагией. Но тогда-то и приползет к нам зверь, и будет лизать ноги наши, и обрызжет их кровавыми слезами из глаз своих. И мы сядем на зверя и воздвигнем чашу, и на ней будет написано: „Тайна!“ Но тогда лишь и тогда настанет для людей царство покоя и счастия. Ты гордишься своими избранниками, но у тебя лишь избранники, а мы успокоим всех. Да и так ли еще: сколь многие из этих избранников, из могучих, которые могли бы стать избранниками, устали, наконец, ожидая тебя, и понесли и еще понесут силы духа своего и жар сердца своего на иную ниву и кончат тем, что на тебя же и воздвигнут свободное знамя свое. Но ты сам воздвиг это знамя. У нас же все будут счастливы и не будут более ни бунтовать, ни истреблять друг друга, как в свободе твоей, повсеместно. О, мы убедим их, что они тогда только и станут свободными, когда откажутся от свободы своей для нас и нам покорятся. И что же, правы мы будем или солжем? Они сами убедятся, что правы, ибо вспомнят, до каких ужасов рабства и смятения доводила их свобода твоя. Свобода, свободный ум и наука заведут их в такие дебри и поставят пред такими чудами и неразрешимыми тайнами, что одни из них, непокорные и свирепые, истребят себя самих, другие, непокорные, но малосильные, истребят друг друга, а третьи, оставшиеся, слабосильные и несчастные, приползут к ногам нашим и возопиют к нам: „Да, вы были правы, вы одни владели тайной его, и мы возвращаемся к вам, спасите нас от себя самих». Получая от нас хлебы, конечно, они ясно будут видеть, что мы их же хлебы, их же руками добытые, берем у них, чтобы им же раздать, безо всякого чуда, увидят, что не обратили мы камней в хлебы, но воистину более, чем самому хлебу, рады они будут тому, что получают его из рук наших! Ибо слишком будут помнить, что прежде, без нас, самые хлебы, добытые ими, обращались в руках их лишь в камни, а когда они воротились к нам, то самые камни обратились в руках их в хлебы. Слишком, слишком оценят они, что значит раз навсегда подчиниться! И пока люди не поймут сего, они будут несчастны. Кто более всего способствовал этому непониманию, скажи? Кто раздробил стадо и рассыпал его по путям неведомым? Но стадо вновь соберется и вновь покорится, и уже раз навсегда. Тогда мы дадим им тихое, смиренное счастье, счастье слабосильных существ, какими они и созданы. О, мы убедим их наконец не гордиться, ибо ты вознес их и тем научил гордиться; докажем им, что они слабосильны, что они только жалкие дети, но что детское счастье слаще всякого. Они станут робки и станут смотреть на нас и прижиматься к нам в страхе, как птенцы к наседке. Они будут дивиться и ужасаться на нас и гордиться тем, что мы так могучи и так умны, что могли усмирить такое буйное тысячемиллионное стадо. Они будут расслабленно трепетать гнева нашего, умы их оробеют, глаза их станут слезоточивы, как у детей и женщин, но столь же легко будут переходить они по нашему мановению к веселью и к смеху, светлой радости и счастливой детской песенке. Да, мы заставим их работать, но в свободные от труда часы мы устроим им жизнь как детскую игру, с детскими песнями, хором, с невинными плясками. О, мы разрешим им и грех, они слабы и бессильны, и они будут любить нас как дети за то, что мы им позволим грешить. Мы скажем им, что всякий грех будет искуплен, если сделан будет с нашего позволения; позволяем же им грешить потому, что их любим, наказание же за эти грехи, так и быть, возьмем на себя. И возьмем на себя, а нас они будут обожать как благодетелей, понесших на себе их грехи пред богом. И не будет у них никаких от нас тайн. Мы будем позволять или запрещать им жить с их женами и любовницами, иметь или не иметь детей — всё судя по их послушанию — и они будут нам покоряться с весельем и радостью. Самые мучительные тайны их совести — всё, всё понесут они нам, и мы всё разрешим, и они поверят решению нашему с радостию, потому что оно избавит их от великой заботы и страшных теперешних мук решения личного и свободного. И все будут счастливы, все миллионы существ, кроме сотни тысяч управляющих ими. Ибо лишь мы, мы, хранящие тайну, только мы будем несчастны. Будет тысячи миллионов счастливых младенцев и сто тысяч страдальцев, взявших на себя проклятие познания добра и зла. Тихо умрут они, тихо угаснут во имя твое и за гробом обрящут лишь смерть. Но мы сохраним секрет и для их же счастия будем манить их наградой небесною и вечною. Ибо если б и было что на том свете, то уж, конечно, не для таких, как они. Говорят и пророчествуют, что ты придешь и вновь победишь, придешь со своими избранниками, со своими гордыми и могучими, но мы скажем, что они спасли лишь самих себя, а мы спасли всех. Говорят, что опозорена будет блудница, сидящая на звере и держащая в руках своих тайну, что взбунтуются вновь малосильные, что разорвут порфиру ее и обнажат ее „гадкое“ тело. Но я тогда встану и укажу тебе на тысячи миллионов счастливых младенцев, не знавших греха. И мы, взявшие грехи их для счастья их на себя, мы станем пред тобой и скажем: Суди нас, если можешь и смеешь». Знай, что я не боюсь тебя. Знай, что и я был в пустыне, что и я питался акридами и кореньями, что и я благословлял свободу, которою ты благословил людей, и я готовился стать в число избранников твоих, в число могучих и сильных с жаждой „восполнить число». Но я очнулся и не захотел служить безумию. Я воротился и примкнул к сонму тех, которые исправили подвиг твой. Я ушел от гордых и воротился к смиренным для счастья этих смиренных. То, что я говорю тебе, сбудется, и царство наше созиждется. Повторяю тебе, завтра же ты увидишь это послушное стадо, которое по первому мановению моему бросится подгребать горячие угли к костру твоему, на котором сожгу тебя за то, что пришел нам мешать. Ибо если был кто всех более заслужил наш костер, то это ты. Завтра сожгу тебя. Dixi»[6].

Иван остановился. Он разгорячился, говоря, и говорил с увлечением; когда же кончил, то вдруг улыбнулся.

Алеша, всё слушавший его молча, под конец же, в чрезвычайном волнении, много раз пытавшийся перебить речь брата, но видимо себя сдерживавший, вдруг заговорил, точно сорвался с места.

— Но... это нелепость! — вскричал он, краснея.— Поэма твоя есть хвала Иисусу, а не хула... как ты хотел того. И кто тебе поверит о свободе? Так ли, так ли надо ее понимать! То ли понятие в православии... Это Рим, да и Рим не весь, это неправда — это худшие из католичества, инквизиторы, иезуиты!.. Да и совсем не может быть такого фантастического лица, как твой инквизитор. Какие это грехи людей, взятые на себя? Какие это носители тайны, взявшие на себя какое-то проклятие для счастия людей? Когда они виданы? Мы знаем иезуитов, про них говорят дурно, но то ли они, что у тебя? Совсем они не то, вовсе не то... Они просто римская армия для будущего всемирного земного царства, с императором — римским первосвященником во главе... вот их идеал, но безо всяких тайн и возвышенной грусти... Самое простое желание власти, земных грязных благ, порабощения... вроде будущего крепостного права, с тем что они станут помещиками... вот и всё у них. Они и в бога не веруют, может быть. Твой страдающий инквизитор одна фантазия...

— Да стой, стой, — смеялся Иван, — как ты разгорячился. Фантазия, говоришь ты, пусть! Конечно, фантазия. Но позволь, однако: неужели ты в самом деле думаешь, что всё это католическое движение последних веков есть и в самом деле одно лишь желание власти для одних только грязных благ? Уж не отец ли Паисий так тебя учит?

— Нет, нет, напротив, отец Паисий говорил однажды что-то вроде даже твоего... но, конечно, не то, совсем не то, — спохватился вдруг Алеша.

— Драгоценное, однако же, сведение, несмотря на твое: «совсем не то». Я именно спрашиваю тебя, почему твои иезуиты и инквизиторы совокупились для одних только материальных скверных благ? Почему среди них не может случиться ни одного страдальца, мучимого великою скорбью и любящего человечество? Видишь: предположи, что нашелся хотя один из всех этих желающих одних только материальных и грязных благ — хоть один только такой, как мой старик инквизитор, который сам ел коренья в пустыне и бесновался, побеждая плоть свою, чтобы сделать себя свободным и совершенным, но одна ко же, всю жизнь свою любивший человечество и вдруг прозревший и увидавший, что невелико нравственное блаженство достигнуть совершенства воли с тем, чтобы в то же время убедиться, что миллионы остальных существ божиих остались устроенными лишь в насмешку, что никогда не в силах они будут справиться со своею свободой, что из жалких бунтовщиков никогда не выйдет великанов для завершения башни, что не для таких гусей великий идеалист мечтал о своей гармонии. Поняв всё это, он воротился и примкнул... к умным людям. Неужели этого не могло случиться?

— К кому примкнул, к каким умным людям? — почти в азарте воскликнул Алеша.— Никакого у них нет такого ума и никаких таких тайн и секретов... Одно только разве безбожие, вот и весь их секрет. Инквизитор твой не верует в бога, вот и весь его секрет!

— Хотя бы и так! Наконец-то ты догадался. И действительно так, действительно только в этом и весь секрет, но разве это не страдание, хотя бы для такого, как он, человека, который всю жизнь свою убил на подвиг в пустыне и не излечился от любви к человечеству? На закате дней своих он убеждается ясно, что лишь советы великого страшного духа могли бы хоть сколько-нибудь устроить в сносном порядке малосильных бунтовщиков, «недоделанные пробные существа, созданные в насмешку». И вот, убедясь в этом, он видит, что надо идти по указанию умного духа, страшного духа смерти и разрушения, а для того принять ложь и обман и вести людей уже сознательно к смерти и разрушению, и притом обманывать их всю дорогу, чтоб они как-нибудь не заметили, куда их ведут, для того чтобы хоть в дороге-то жалкие эти слепцы считали себя счастливыми. И заметь себе, обман во имя того, в идеал которого столь страстно веровал старик во всю свою жизнь! Разве это не несчастье? И если бы хоть один такой очутился во главе всей этой армии, «жаждущей власти для одних только грязных благ», то неужели же не довольно хоть одного такого, чтобы вышла трагедия? Мало того: довольно и одного такого, стоящего во главе, чтобы нашлась наконец настоящая руководящая идея всего римского дела со всеми его армиями и иезуитами, высшая идея этого дела. Я тебе прямо говорю, что я твердо верую, что этот единый человек и не оскудевал никогда между стоящими во главе движения. Кто знает, может быть, случались и между римскими первосвященниками эти единые. Кто знает, может быть, этот проклятый старик, столь упорно и столь по-своему любящий человечество, существует и теперь в виде целого сонма многих таковых единых стариков и не случайно вовсе, а существует как согласие, как тайный союз, давно уже устроенный для хранения тайны, для хранения ее от несчастных и малосильных людей, с тем чтобы сделать их счастливыми. Это непременно есть, да и должно так быть. Мне мерещится, что даже у масонов есть что-нибудь вроде этой же тайны в основе их и что потому католики так и ненавидят масонов, что видят в них конкурентов, раздробление единства идеи, тогда как должно быть едино стадо и един пастырь... Впрочем, защищая мою мысль, я имею вид сочинителя, не выдержавшего твоей критики. Довольно об этом.

— Ты, может быть, сам масон! — вырвалось вдруг у Алеши. — Ты не веришь в бога, — прибавил он, но уже с чрезвычайною скорбью. Ему показалось к тому же, что брат смотрит на него с насмешкой. — Чем же кончается твоя поэма? — спросил он вдруг, смотря в землю, — или уж она кончена?

— Я хотел ее кончить так: когда инквизитор умолк, то некоторое время ждет, что пленник его ему ответит. Ему тяжело его молчание. Он видел, как узник всё время слушал его проникновенно и тихо, смотря ему прямо в глаза и, видимо, не желая ничего возражать. Старику хотелось бы, чтобы тот сказал ему что-нибудь, хотя бы и горькое, страшное. Но он вдруг молча приближается к старику и тихо целует его в его бескровные девяностолетние уста. Вот и весь ответ. Старик вздрагивает. Что-то шевельнулось в концах губ его; он идет к двери, отворяет ее и говорит ему: «Ступай и не приходи более... не приходи вовсе... никогда, никогда!» И выпускает его на «темные стогна града». Пленник уходит.

— А старик?

— Поцелуй горит на его сердце, но старик остается в прежней идее.

— И ты вместе с ним, и ты? — горестно воскликнул Алеша. Иван засмеялся.

— Да ведь это же вздор, Алеша, ведь это только бестолковая поэма бестолкового студента, который никогда двух стихов не написал. К чему ты в такой серьез берешь? Уж не думаешь ли ты, что я прямо поеду теперь туда, к иезуитам, чтобы стать в сонме людей, поправляющих его подвиг? О господи, какое мне дело! Я ведь тебе сказал: мне бы только до тридцати лет дотянуть, а там — кубок об пол!

— А клейкие листочки, а дорогие могилы, а голубое небо, а любимая женщина! Как же жить-то будешь, чем ты любить-то их будешь? — горестно восклицал Алеша. — С таким адом в груди и в голове разве это возможно? Нет, именно ты едешь, чтобы к ним примкнуть... а если нет, то убьешь себя сам, а не выдержишь!

— Есть такая сила, что всё выдержит! — с холодною уже усмешкою проговорил Иван.

— Какая сила?

— Карамазовская... сила низости карамазовской.

— Это потонуть в разврате, задавить душу в растлении, да, да?

— Пожалуй, и это... только до тридцати лет, может быть, и избегну, а там...

— Как же избегнешь? Чем избегнешь? Это невозможно с твоими мыслями.

— Опять-таки по-карамазовски.

— Это чтобы «всё позволено»? Всё позволено, так ли, так ли?

Иван нахмурился и вдруг странно как-то побледнел.

— А, это ты подхватил вчерашнее словцо, которым так обиделся Миусов... и что так наивно выскочил и переговорил брат Дмитрий? — криво усмехнулся он. — Да, пожалуй: «всё позволено», если уж слово произнесено. Не отрекаюсь. Да и редакция Митенькина недурна.

Алеша молча глядел на него.

— Я, брат, уезжая, думал, что имею на всем свете хоть тебя, — с неожиданным чувством проговорил вдруг Иван, — а теперь вижу, что и в твоем сердце мне нет места, мой милый отшельник. От формулы «всё позволено» я не отрекусь, ну и что же, за это ты от меня отречешься, да, да?

Алеша встал, подошел к нему и молча тихо поцеловал его в губы.

— Литературное воровство! — вскричал Иван, переходя вдруг в какой-то восторг,— это ты украл из моей поэмы! Спасибо, однако. Вставай, Алеша, идем, пора и мне и тебе.

Они вышли, но остановились у крыльца трактира.

— Вот что, Алеша, — проговорил Иван твердым голосом, — если в самом деле хватит меня на клейкие листочки, то любить их буду, лишь тебя вспоминая. Довольно мне того, что ты тут где-то есть, и жить еще не расхочу. Довольно этого тебе? Если хочешь, прими хоть за объяснение в любви. А теперь ты направо, я налево — и довольно, слышишь, довольно. То есть, если я бы завтра и не уехал (кажется, уеду наверно) и мы бы еще опять как-нибудь встретились, то уже на все эти темы ты больше со мной ни слова. Настоятельно прошу. И насчет брата Дмитрия тоже, особенно прошу тебя, даже и не заговаривай со мной никогда больше, — прибавил он вдруг раздражительно, — всё исчерпано, всё переговорено, так ли? А я тебе, с своей стороны, за это тоже одно обещание дам: когда к тридцати годам я захочу «бросить кубок об пол», то, где б ты ни был, я-таки приду еще раз переговорить с тобою... хотя бы даже из Америки, это ты знай. Нарочно приеду. Очень интересно будет и на тебя поглядеть к тому времени: каков-то ты тогда будешь? Видишь, довольно торжественное обещание. А в самом деле мы, может быть, лет на семь, на десять прощаемся. Ну иди теперь к твоему Pater Seraphicus[7], ведь он умирает; умрет без тебя, так еще, пожалуй, на меня рассердишься, что я тебя задержал. До свидания, целуй меня еще раз, вот так, и ступай...

Иван вдруг повернулся и пошел своею дорогой, уже не оборачиваясь. Похоже было на то, как вчера ушел от Алеши брат Дмитрий, хотя вчера было совсем в другом роде. Странное это замечаньице промелькнуло, как стрелка, в печальном уме Алеши, печальном и скорбном в эту минуту. Он немного подождал, глядя вслед брату. Почему-то заприметил вдруг, что брат Иван идет как-то раскачиваясь и что у него правое плечо, если сзади глядеть, кажется ниже левого. Никогда он этого не замечал прежде. Но вдруг он тоже повернулся и почти побежал к монастырю. Уже сильно смеркалось, и ему было почти страшно; что-то нарастало в нем новое, на что он не мог бы дать ответа. Поднялся опять, как вчера, ветер, и вековые сосны мрачно зашумели кругом него, когда он вошел в скитский лесок. Он почти бежал. «…Pater Seraphicus» — это имя он откуда-то взял — откуда? — промелькнуло у Алеши. — Иван, бедный Иван, и когда же я теперь тебя увижу... Вот и скит, господи! Да, да, это он, это Pater Seraphicus, он спасет меня... от него и навеки!»

Потом он с великим недоумением припоминал несколько раз в своей жизни, как мог он вдруг, после того как расстался с Иваном, так совсем забыть о брате Дмитрии, которого утром, всего только несколько часов назад, положил непременно разыскать и не уходить без того, хотя бы пришлось даже не воротиться на эту ночь в монастырь.

[1]«Соборе Парижской богоматери» (франц.).

[2]«Милосердный суд пресвятой и всемилостивой девы Марии» (франц.).

[3]милосердный суд (франц.).

[4]к вящей славе господней (лат.).

[5]одно вместо другого, путаница, недоразумение (лат.).

[6]Так я сказал (лат.).

[7]Отец Серапхицус (сербский)

Об интеллигенции:

А. М. Камчатнов. «О концепте интеллигенция в контексте русской культуры»

Ф.М.Достоевский. «Бесы», гл. 8 «Иван-царевич»;  «Братья Карамазовы», V,                   «Великий Инквизитор»

Сборник «Вехи»:  Н. А. Бердяев. «Философская истина и интеллигентская правда»;                 С. Н. Булгаков. «Героизм и подвижничество»;  С. Л. Франк. «Этика нигилизма»

В. В. Сапов. «Вехи: Pro et contra». Избранное

В.В. Розанов. «Мережковский против «Вех»;  «Между Азефом и «Вехами»; «К пятому               изданию «Вех»

В. И. Ленин. «О «Вехах»

Митрополит Сурожский Антоний. «Стать причастником Божественной природы»; «Мы должны нести в мир веру – не только в Бога, но в человека…»

Наверх

[1]Выделенное курсивом в тексте – от составителя.

Интеллектуальный – духовный, умственный, разумный.

(Даль. Толковый словарь,1881 г.)

Интеллектуализм – философское воззрение, по которому истинная сущность вещей может быть познана не чувственным ощущением или вообще созерцанием, но только посредством чистых, коренящихся в природе духа, понятий. И. последовательно возвышается до идеализма и имеет своей противоположностью сенсуализм. В этике И. обозначает учение, по которому основные законы нравственности совершенно такие же, как математические и логические аксиомы, коренятся в разуме и не имеют никакого отношения к сердечной и инстинктной жизни.  (Следовательно, интеллигенты – адепты такого воззрения,сост.)

(Большая энциклопедия. 1902 г.)

Наверх